Глава седьмая
Как бы ни озаряла моего старого друга слава, он все равно оставался прежним. Мы с ним встречались, пили кофе или обедали вместе.
Присущее ему тонкое чутье Рыбы приводило к тому, что он всегда появлялся в те моменты, когда я испытывал потребность в дружеском общении: в верном и готовом помочь друге.
— Представь себе, что корабль тонет и на нем остался только ты, — говорил он мне, имея в виду журнал «Либре», который и в самом деле терпел крушение. Мы сидели с ним в баре в Пор-Ройяль, и он выглядел таким озабоченным, как будто это были не мои проблемы, а проблемы его младшего брата или сына. Он посоветовал мне на какое-то время отправиться в Венесуэлу, и я действительно так и поступил.
Когда он узнал, что я закончил роман, то без всяких просьб с моей стороны неожиданно позвонил мне из Барселоны.
— Привези свою рукопись, — сказал он мне.
И вот я снова вижу его в дверях моего номера в отеле очень рано, и он сообщает, что внизу, в кафе, нас ждут администратор и директор известного издательства.
— Я литературный агент Плинио, — сказал он им.
(Французский перевод этой книги вышел с его фразой
на обложке: «Великий роман о разочаровании».)
Когда французский издатель предложил мне сделать книгу интервью с Гарсиа Маркесом (позже она превратится в «Запах гуайявы»), он тут же одобрил эту идею:
— Ты тот человек, который сможет это сделать.
Зимними утренними часами мы ходили по Люксембургскому саду и разговаривали о его жизни.
Когда через год после нашего окончательного расставания Марвель снова вышла замуж, Габо и Мерседес пришли со мной к ней на свадьбу.
— Мужайся! — со смехом сказала мне Мерседес, взяв меня за руку в лифте, который поднимал нас на тот этаж, откуда доносились голоса и смех гостей.
— Не приставай к моему другу, — пожурил ее Габо, и мне показалось, что вернулись старые времена, мы снова в Каракасе, они новобрачные, а я все еще холостой, и не произошло еще ничего достаточно серьезного и грустного или драматического, чтобы лишить нас чувства юмора.
Я вошел вместе с ними в гостиную, поцеловал в щеку свою бывшую жену, выглядевшую очень красивой в своем длинном платье цвета шампанского, и протянул руку Жаку, ее новому мужу, с которым не был знаком:
— Дружище, ты выиграл в лотерею тигра.
Эта фраза, скорее карибская, чем андская, была явно отмечена влиянием Габо.
Габо и Мерседес смеялись и поддерживали меня, они оба были там, на этом легком, как шелк, празднике.
Через несколько недель Марвель позвонила мне и сообщила, что она услышала по радио.
— Габито получил Нобелевскую премию.
Я был один в своей квартире. В клетке пела канарейка. Неожиданно какая-то нежная дымка опустилась на сиявшее полуденное осеннее небо, раскинувшееся над парижскими крышами и куполом Дома инвалидов, который был виден из моего окна, и что-то задрожало.
Я с удивлением поднес руку к лицу и снял очки:
— Черт, я плачу.
* * *
Конечно же, я был в числе тех друзей, которые поехали с Габо в Стокгольм в декабре 1982 года на вручение премии.
В те безумные дни, оставшиеся у меня в памяти как бесконечная фиеста, я написал текст, зафиксировав яркие образы, подобные цветным мазкам в зимнем пейзаже Брейгеля.
Под крылом самолета изрезанное побережье Швеции, усыпанное соснами и березами, словно кусочки головоломки, врезающиеся в искрящееся платиновое море. Стокгольм, блестящий, словно литавры на ледяном воздухе, в которые то здесь, то там вливаются фиолетовые воды Балтики, с его поднимающимися в сумерках шпилями и куполами; дети в красном, катающиеся на коньках по замерзшему пруду; коридоры отеля, покрытые пурпурными коврами, огромный номер, напоминающий королевскую спальню, большие окна, открытые в северную ночь, тонкие ломтики лосося и кружки лимона на подносе, бутылка охлажденного шампанского в металлическом кубке и свежие, большие, прекрасные желтые розы — цветы удачи, стоящие повсюду в фарфоровых вазах.
Габо и Мерседес в центре зала, спокойные, ничем не озабоченные, совершенно чуждые этой приближающейся коронации, общающиеся с нами так, как будто мы проводим субботний вечер в Макондо.
Номер двести восемь в Гранд-отеле.
Дамы с только что уложенными волосами и в длинных шелестящих платьях, мужчины, которые пытаются поправить себе галстук или манишку фрака, взятого в Стокгольме напрокат за двести крон.
Женщины, смеясь, помогают им привести в порядок одежду.
У всех на лацканах желтые розы, которые нам прикрепила Мерседес. («На удачу, дружище!») Мы поворачиваемся спиной к высоким окнам: сгущающаяся в три часа дня зимняя тьма, пейзаж куполов и шпилей, и вот все мы, его друзья, окружаем Габо, надевшего для получения Нобелевской премии белый хлопковый лики-лики.
Мелькают вспышки фотоаппаратов.
Мы спускаемся по широкой лестнице в бурлящий вестибюль отеля, и нас озаряют потоки света. Снаружи, на темной улице, идет снег. Повсюду цветы и вспышки магния, а организаторы расступаются перед нами.
Габо неожиданно кривит лицо, и я слышу, как он шепчет мне с неожиданным, тревожным, вызывающим сочувствие испугом:
— Вот дерьмо, можно подумать, что участвуешь в собственных похоронах.
Вот Габо, держа в руке желтую розу, выходит на огромную театральную сцену, где сидят король и королева. Он садится рядом с другими лауреатами Нобелевской премии, поднимает взгляд к ложам и улыбается, когда обнаруживает посреди сотен неизвестных ему людей в формальных костюмах желтые розы на лацканах, которые прикрепили его друзья.
Много позже в большом и торжественном, словно собор, зале мэрии мы сидим за длинным столом, составляя маленький островок колумбийцев в огромном океане шведов.
Неожиданно наверху мраморной лестницы появляются танцоры в разноцветных костюмах, они приехали из отдаленных регионов Колумбии — их отправил в Стокгольм президент Белисарио Бетанкур.
Но прежде, чем мы услышим, как барабаны играют кумбию1, как звучат арфы с льянос, гитары с плоскогорий, аккордеоны музыкантов вальенато2, мы видим, как король и королева спускаются по широкой лестнице, а за ними в своем белом лики-лики под руку с принцессой идет Габо.
Эта картинка останавливается, замирает в сверкающем мгновении его славы: вот он стоит на широкой мраморной лестнице перед океаном темных фраков и белых манишек и направленными на него телекамерами журналистов из пятидесяти двух стран.
Эта картинка остается неподвижной, и я снова возвращаюсь туда и вижу изможденного парня в бросающемся в глаза костюме кремового цвета, каким он был тридцать пять лет назад, в сумрачном кафе в Боготе, когда, не спросив у нас разрешения, подсел к нашему столу.
Тощий богемный парень, бросивший карьеру юриста, одиноко читавший книги в пансионах с дурной репутацией, пассажир воскресных трамваев, которые едут в никуда, жаркий создатель отчаянных снов — его отец и друзья считали этого парня совсем пропащим.
* * *
Я сижу в ресторане с его приятельницей.
— У Габо теперь в голове компьютер, — говорит она.
— Может быть, так было и раньше, — отвечаю я. Если оглянуться назад, то можно подумать, что каждый шаг, совершенный им в жизни, вел к одной единственной цели.
Я, действительно, всегда восхищался тем, как он умел без какой-либо защитной сетки совершать прыжки в пустоту и всегда приземляться на ноги. Я восхищался тем, как он избегал предсказуемых решений, которые могли привести его в определенное место, к определенной ситуации.
Он никогда не был конформистом.
Каждый раз, когда в результате тяжелых усилий он достигал стабильного и твердого положения, то всегда все приводил в порядок: тапки, кресло, пишущую машинку, книги на полках, воду, кипевшую в кофейнике на кухне, а потом начинал собирать чемоданы — не из-за нестабильности, не из-за любви к переменам и ни в коем случае не потому, что ему нужны были новые возможности для наблюдения за миром и жизнью, а просто из-за того (хотя это и не всегда было ясно его друзьям), что его дело было — писать.
Так он когда-то оставил Картахену, Барранкилью, Боготу, Париж, Каракас, Нью-Йорк, Барселону, так несколько раз уезжал из Мехико, города, где он долго жил, чтобы на время вернуться в свою страну, прежде всего в Картахену, где у него прекрасный дом, хотя нестабильная обстановка в Колумбии вынуждает его — как и меня — всегда ходить там в сопровождении вооруженных людей.
Кажется, что все в его жизни определялось изначально выработанной стратегией. Кажется, что он все долго обдумывал. Он ждал двадцать лет, чтобы написать «Сто лет одиночества». Семнадцать лет прошло между зарождением идеи «Осени патриарха» и тем днем, когда он написал последнюю строчку этой книги.
Я не сомневаюсь, что он всегда был невероятно требователен к самому себе: любая рукопись проходила через все его фильтры прежде, чем он обретал уверенность в том, что в ней все до последней запятой на месте.
Он прежде всего человек, порожденный колумбийским карибским побережьем с его достоинством, юмором, дерзостью и присущим каждому жителю Карибского бассейна бессознательным внутренним отторжением всего искусственного: формы, торжественности, риторики и протоколов, столь характерных для наших Андских плоскогорий.
От Кариб он получил и эту странную скромность, мешающую ему выражать свои чувства с помощью высоких слов: он бережливо обращается с такими понятиями, как смерть, любовь, несчастье, вот только радость выражает без всяких ограничений, с помощью кумбии и агуардиенте3.
Все ли он смог предвидеть в своей жизни?
Этот вопрос он сам мне однажды задал до того, как я смог его сформулировать.
* * *
— Я знаю, что ты пишешь обо мне, — сказал он.
Было уже очень поздно, и мы оба выпили. Шампанское, конечно же. «Вдова Клико» или «Дом Периньон», не помню, в доме девушки, которую мы тогда едва знали, она жила рядом с Порт-Дофин в Париже.
Она была красивой и обладала сонной томностью, иногда встречающейся у карибских девушек и наводящей на мысли о гамаках и знойных вечерах. Ее ресницы так медленно поднимались над, казалось, затуманенными сном глазами, и она так медленно и плаксиво говорила, что иногда казалась дурочкой, хотя это было не так.
Габо выпил шампанское и начал рассказывать мне о своем портрете, который он думал написать или который писал, девушка сонно слушала нас, а город, особенно прекрасный здесь из-за Булонского леса, спал в этот предрассветный час.
— Я знаю, что ты пишешь обо мне. Я знаю, ты собираешься сказать, что я в своей голове все предусмотрел, — сказал Габо, и я навострил уши, потому что из-за ночи и из-за «Вдовы Юшко» в его словах в первые за долгое время проявились признаки очень интимного и напряженного чувства.
— Но вот что я тебе скажу, — сказал он, — ты ошибаешься.
Он поднял свой бокал и выпил. Затем он продолжил низким и хриплым голосом:
— Клянусь, я не знал, куда качу тачку. Я просто вставал каждое утро, не зная, что со мной будет дальше, и начинал ее толкать. Еще немного. Всегда еще немного, не зная, приду я куда-то или нет. Ничего не зная.
Он встал, держа бокал в руке, и меня поразило, как сверкали его глаза и лицо.
— Ты согласен с Макомбером? — спросил он меня.
— Из рассказа Хемингуэя?
— Да, это лучший рассказ из всех, что он написал. Офигительный рассказ. Вспомни, Макомбер собирается убить льва. Или буйвола. Он выходит, весь трепещущий, и встречает его. Он, трепеща, берет ружье и целится. Он убивает его. Так вот, знаешь, что я тебе скажу. Я и есть Макомбер. Или, лучше сказать, мы все — Макомберы. Мы все охотимся на льва. Некоторым это удается сделать. Но все мы боимся.
Он замолчал. Вдалеке, где-то в ночном Париже, завывала сирена полицейской машины. Может быть, он и прав: наши достижения рождаются из страха. Из поражения — триумф, из несчастья — удача.
Я вспомнил парня, с которым однажды вечером много лет назад познакомился в кафе в Боготе. Только теперь я понял, что он заставил себя подойти к столу, куда его не приглашали, точно так же, как Макомбер шел по африканской саванне с ружьем в руках.
У того парня не было другого выхода. Он был пропащим, который решил не пропадать, он был Макомбером, который решился убить льва.
И вот, он его убил.
Король в Стокгольме преподнес ему его трофей.
— Каждый день я просыпался, обделавшись от страха. Я боялся того, что может со мной произойти. А теперь я боюсь того, что со мной уже произошло.
Тут мы оба с удивлением услышали сонный голос девушки, дурочки, которая казалась дурочкой, но на самом деле ей не была:
— Эй, — спросила она, сдерживая зевоту, — а кто этот Макомбер? Я его знаю?
Примечания
1. Колумбийский музыкальный стиль и танец.
2. Жанр музыки родом из Колумбии, как и бачата, считается музыкой горечи и утраченной любви.
3. Крепкий алкогольный напиток из виноградных выжимок, оставшихся после приготовления вина. Содержание алкоголя от 35 до 50 процентов. Распространен в Испании и Португалии, а также в Латинской Америке.