Главная
Биография
Хронология жизни
Премии и награды
Личная жизнь и семья
Друзья
Произведения
Постановки
Интервью
Интересные факты
Цитаты
Фотографии
Фильмы и передачи
Публикации
Разное
Группа ВКонтакте
Статьи

Глава первая

Где мы познакомились? В кафе, много-много лет назад, когда Богота еще была городом утренней прохлады, медленно ходивших трамваев, гулко звеневших колоколов, где тяжеловесные великолепные лошади тащили похоронные катафалки, а на облучке восседали кучера в ливреях и шляпах с загнутыми полями.

Ему, наверное, был двадцать один год, а мне — семнадцать.

Это была короткая случайная встреча, не породившая дружбу между двумя столь разными людьми: застенчивым мальчиком в очках, который был воспитан тетками, всегда носившими черное, и жил в промозглых домах под небесами, не сулившими ничего кроме дождя, и уроженцем побережья, который жил, рос и грешил в жаркой атмосфере болот и банановых плантаций, где в тени было больше тридцати градусов, и слушал в безжалостный полдень треск цикад, а по ночам — верещание бессонных сверчков.

Это кафе, как и все тогдашние кафе в Боготе, было мрачной пещерой, отравленной затхлыми запахами и сигаретным дымом, в нем собирались толпы студентов и служащих, проводивших час за часом за одним и тем же столиком.

Я сидел там с другом, Луисом Вийяром Борда, студентом-первокурсником, изучавшим право, когда кто-то громко обратился к нему из дальнего угла:

— А, доктор Вийяр Борда, как поживаете?

И в ту же минуту между переполненными столиками, посреди толпы темных костюмов и шляп образовался проход, и мы с удивлением увидели тропический костюм, подобный яркой вспышке кремового цвета, широкий в плечах и приталенный на бедрах пиджак, — совершенно невозможный костюм, который хорошо смотрелся бы на фоне пальм, особенно, если бы в руках у того, кто так беззаботно его носил, были маракасы. К нам приближался худощавый, легкий парень, быстрый, как игрок в бейсбол или певец румбы.

Новоприбывший уселся за наш стол, ни у кого не спросив разрешения. Одет он был небрежно. Рубашка с грязным воротничком, желтоватый цвет лица, искусно закрученные усы. Костюм певца румбы висел на нем как на вешалке.

«С побережья, — подумал я. — Один из тех студентов, что приезжают с берегов Карибского моря и проводят всю жизнь в пансионах, закусочных и ломбардах».

Вийяр представил меня. Узнав мое имя, новый знакомый, выкрикивавший слова с такой мощью, будто это были бейсбольные мячи, неожиданно огорошил меня:

— А, доктор Мендоса, как поживают ваши стихотворения в прозе?

Я почувствовал, что покраснел до корней волос. Стихотворения в прозе, о которых он спросил, я писал тайно, как пишут юношеские любовные сонеты, а мой отец по ужасному легкомыслию опубликовал их в «Сабадо», популярном тогда еженедельнике, которым он руководил. Эти стихи воспевали такие явления, как меланхолические закаты в саванне вокруг Боготы, и я предпочитал думать, что они прошли незамеченными.

Но обитатель побережья, похоже, их прочел.

Я не знал, что ответить. К счастью, его внимание внезапно переключилось на официантку, девицу с распущенными волосами и ярко накрашенными губами, она как раз подошла к столику и спросила, что он будет есть.

Житель побережья окинул ее влажным, медленным и наглым взглядом, внимательно оценив бюст и бедра.

— Принеси мне бокал красного, — ответил он, не отводя от нее глаз.

И тут же, снизив голос до заговорщического шепота, настойчиво спросил:

— Сегодня ночью?

Девушка, собиравшая бутылки и стаканы с нашего стола, отмахнулась от него.

— Я дождусь тебя сегодня ночью? — продолжал шепотом настаивать он, а его рука как бы небрежно опустилась на ее ягодицы.

— Отстань, — ответила она и раздраженно увернулась.

Новоприбывший задумчиво проводил ее долгим, полным дурных намерений взглядом, оценивая ее икры и покачивание бедер. Потом, озабоченно наморщив лоб, повернулся к нам.

— Придется соблюдать правила, — вздохнул он.

Мой друг посмотрел на него смеющимися глазами. Он был уроженцем Боготы, и поведение приезжих с побережья его невероятно смешило.

А я, наоборот, смотрел на парня с ужасом. Я уже слышал разговоры о том, что мужчины с побережья подхватывают венерические заболевания словно насморк, а у себя на родине занимаются любовью с ослицами (а по необходимости — и с курицами).

Я же был семнадцатилетним пуританином с подавленным либидо, склонным к грустным безнадежным влюбленностям в таких женщин, как Ингрид Бергман, Вивьен Ли или Морин О'Хара, которые на моих глазах смеялись, дрожали или целовались с другими мужчинами на экране кинотеатра «Метро» вечером в воскресенье. Мне бы никогда не пришло в голову положить руку на задницу официантки.

Когда обитатель побережья исчез так же неожиданно, быстро и весело, как появился, не заплатив за свой кофе, Вийяр объяснил мне, кто это был.

— «Эль Эспектадор» опубликовал парочку его рассказов. Его зовут Гарсиа Маркес, а в университете называют Габито. Тот еще типчик. Мазохист.

Кажется, я не расслышал.

— Коммунист?

— Да нет, парень, мазохист.

— Это что за фигня?

— Мазохист — это человек, которому нравится страдать.

— А мне он показался весельчаком.

— Он типичный мазохист. Однажды пришел в университет и сказал, что у него сифилис. На следующий день у него уже обнаружился туберкулез. Он пьянствует, не приходит на экзамены, ночует в борделях.

Вийяр замолчал и стал разглядывать дым от только что зажженной сигареты.

— Жалко, у него есть талант. Но он совершенно пропащий, — сказал он как врач, который только что поставил суровый и неизлечимый диагноз.

* * *

Через много лет, когда пропащий парень стал мне близким другом, я узнал, как он жил в студенческие годы и как приехал в Боготу.

Я вижу в своем воображении испуганного паренька, который за несколько лет до нашей первой встречи сошел с поезда, благоразумно завернутый в шерстяную одежду, но все-таки синий от холода. Он был полон впечатлений от своей первой долгой поездки в столицу: гудение старого колесного парохода, который вез его с побережья вверх по реке, сверкание переливов воды в Магдалене, текущей вдоль знойных берегов, откуда иногда можно было слышать вопли обезьян; пыхтение усталого поезда, который поднимался по склону туманного горного хребта, чтобы поскорее доставить Габо в сумерки окоченевшего города, где дребезжат трамваи, набитые людьми, одетыми так, как будто они едут на похороны, где на улицах зажигаются желтые огни, а в старых колониальных монастырях звонят колокола, призывая людей на молитву.

Когда учитель посадил его в такси, этот пропащий, почти еще ребенок, заплакал. Он в жизни своей не видел ничего более угрюмого.

Я вижу в своем воображении Сипакиру, городок, куда его привезли, там находился лицей, чьи внутренние дворики своим могильным запахом напоминали монастырь, где звон колоколов раздавался в угрюмом воздухе горных земель. Я могу представить себе воскресные дни, когда он чувствовал себя не в силах окунуться в печаль городка, так сильно отличавшегося от наполненного светом карибского мира, и оставался один в библиотеке, читая романы Сальгари или Жюля Верна. В моем воображении рождаются картины воскресных вечеров в Боготе, где через несколько лет он изучал право, жил в пансионе на старинной улице Флориан и читал одну книгу за другой, сидя в трамвае, который проезжал через весь город с юга на север, а потом с севера на юг.

Пока трамвай солнечным воскресным вечером медленно передвигался по опустевшим улицам, откуда все толпы устремлялись к футбольному стадиону или к площади, где шел бой быков, ему, пропащему (как он мне много раз рассказывал), измученному в свои восемнадцать лет жаркими тревогами и разочарованиями, казалось, что он единственный в этом городе, у кого нет женщины, с которой он мог бы спать, единственный, у кого нет денег на билет в кино или на бой быков, единственный, кто не может позволить себе кружку пива, единственный, у кого нет ни друзей, ни родных...

Для того, чтобы защититься от этого мира мрачных людей с Андского плоскогорья, от «качако»1 с чопорными манерами, смотревшими на него с насмешливым презрением, пропащий решил самоутвердиться с помощью прибрежной развязности. Он заходил в кафе, громко приветствовал всех, садился за стол, ни у кого не спрашивая разрешения, и по возможности собирался примириться с этим городом с помощью официантки.

Несмотря на это, в глубине души он был очень застенчив; этот одиночка, предпочитавший Кафку трактатам по праву, втайне писал в своей комнате в пансионе рассказы о его банановом городке, о выпи на рассвете и о желтых поездах.

В общем, уроженец побережья в своем костюме певца румбы и в туфлях цвета гуавы был моим братом. Просто я в тот момент еще не мог этого понять.

* * *

Через много лет мы снова встретились, когда Габо фотографировали для колумбийской газеты по случаю выхода его первой повести «Палая листва».

Казалось, он отказался от своей тропической одежды. Теперь он был одет в черный, строгий и скромный костюм, носил галстук, завязанный большим треугольным узлом, а когда сидел нога на ногу, как на той фотографии, то можно было увидеть его короткие носки.

У него был четкий выговор банковского служащего, секретаря суда или репортера, которым он тогда и являлся.

(Глядя на фотографию, можно было представить себе перхоть, пальцы, желтые от никотина, пачку дешевых сигарет, лежащую рядом с пишущей машинкой.)

Его вид и название книги в первый момент заставили меня вспомнить о тех дурных романистах, которые приезжают с побережья Карибского моря и пишут книги, где обязательно присутствуют мулатки, бутылки рома, грубые слова, невыносимые диалоги, к тому же эти писатели всегда так налегают на местный колорит, что даже показывают транскрипцию слов, чтобы все понимали, как их произносят герои.

Один приятель прислал мне в Париж, где я тогда учился, «Палую листву». При этом он написал: «У нас в стране принято все преувеличивать, поэтому уже пошли разговоры о появлении колумбийского Пруста».

«Нет, это не будущий Пруст, — подумал я, закончив книгу, — это будущий Фолкнер».

Вскоре после того, как я прочитал «Палую листву», ее автор объявился в Париже.

Мы встретились в кафе в Латинском квартале туманным зимним вечером 1955 года, и он произвел на меня не слишком благоприятное впечатление.

Он был совсем не похож на того живого и легкомысленного парня, которого я видел несколько лет назад. Теперь его переполняло чувство собственной значимости. Он был закутан в одежду верблюжьего цвета с кожаными петельками, пил пиво, от которого у него оставалась пена на усах, всем своим видом он демонстрировал отрешенное превосходство.

Габо останавливал свой взгляд на стакане или на сигаретном дыме и, казалось, не замечал сидевших вокруг него колумбийских студентов. Он неторопливо рассказывал о своей поездке в Женеву в качестве корреспондента газеты «Эль Эспектадор» и о проходившей в горах американо-советской конференции. Его рассказы не произвели на нас особенного впечатления. Казалось, что эта поездка вызывала у него бо́льшую гордость, чем выход его первой книги.

Я был в тот день с двумя друзьями, которые, как и я, уже прочли «Палую листву». Оба они очень любили литературу и хотели поговорить с автором о его книге. Один из них, крайне рассеянный человек, вдруг без всякого перехода заговорил о книге.

— «Палая листва», — сказал Маркес, вытаскивая трубку изо рта, — была написана под очень сильным влиянием Фолкнера. Там использована та же техника альтернативных монологов, что и в «Когда я умирала».

— А я просто заметил, что в книге есть одна лишняя глава.

Тут Гарсиа Маркес с удивлением посмотрел на меня.

— Которая? — спросил он.

— Та, где три мальчика идут на реку.

Тут он заморгал. Неужели он со мной согласен? Мне казалось, что это так: глава, о которой шла речь, была умелой вставкой в монолог одного из персонажей.

Но то, что нашелся человек, заметивший стежки, которыми была пришита эта вставка, его насторожило.

— Никто в Колумбии мне этого не говорил, — сказал он в конце концов.

Это был не упрек, а благодарность.

Думаю, что с этого момента я и получил возможность стать одним из первых читателей его рукописей.

* * *

Помню, дело происходило в сочельник. Сочельник 1955 года.

Гарсиа Маркес только недавно приехал в Париж, он был одинок, он потерялся в Париже среди его тумана, холода и огней.

И вот в ту ночь мы, несмотря на его дурное настроение, привели его в дом нашего друга, колумбийского архитектора Эрнана Виеко и его жены Хуаны, которые жили на улице Генего. Точнее, в доме номер семнадцать по улице Генего. Это место всегда будет напоминать мне о нашей студенческой жизни в Париже. Сегодня, через столько лет, когда я прохожу по этой узкой улочке с многочисленными магазинами и лавками коллекционеров, продающих тотемы и африканские бусы, меня охватывает ностальгия, и я останавливаюсь перед домом номер семнадцать.

Хватит уже толкать тяжелую дверь, за которой открывается влажный и темный вестибюль, где всегда валялась забытая детская машинка; хватит уже вдыхать тот прелестный, сильный и затхлый запах, запах мансарды, склепа, замкнутого пространства, который ты ощущал, поднимаясь по скрипучим и ветхим ступенькам, держась за железные перила, чтобы с трепетом, с неоднозначным чувством, ускоренным биением сердца и с беспокойством, как будто вызванным наспех выпитым вином, оживить память о тех годах, когда Париж для нас тоже был праздником.

Если бы какая-нибудь фея смогла вернуть нас в то время, и у нас снова была бы железная печка, мирно потрескивавшая в углу комнаты, распространявшая тепло и изгонявшая из наших внутренностей холод и сырость улиц. У нас снова были бы книжные полки, сделанные из досок, положенных на кирпичи; лампы, бросавшие уютный свет, неожиданно освещавший то балку, то афишу Леже, то окно, открывавшееся зимними ночами в безмятежный и туманный город (мансарды, черепичные крыши, освещенный купол, сноп лучей, поднимавшихся к небу).

И у нас был бы Эрнан — в вельветовой куртке, с густыми бровями над карими, искрящимися смехом глазами, встречавший нас словами: «Как дела, приятель?»

Его тогдашняя жена Хуана снова была бы очаровательной североамериканской девушкой с короткими волосами, тонким носом и глазами, не способными воспринять ложь, как будто сделанными из синего фарфора.

Хуана Тереса, их дочь, которая сейчас работает медсестрой где-то во Флориде, снова оказалась бы в своей колыбельке (в деревянном ящике из-под яблок), где в любой момент ночью она могла проснуться и с удивлением увидеть множество людей — молодых, смеявшихся и болтавших во всех углах комнаты.

Если бы такое чудо было возможно, мы снова сидели бы за столом, перед большим деревянным блюдом со свиной ногой, фаршированной зубчиками чеснока, которую долго выпекали в духовке, а рядом с ним стояли бы салат из цикория, горячий хрустящий хлеб и бутылка бордо.

У нас был бы вкусный сыр, купленный на улице Бюси, и очень сладкие виноград и сливы, собранные той осенью в долинах Луары и Рейна, и, конечно, переходящая из рук в руки вместе с сигаретами и коньяком гитара.

Иногда мы слушали печальные песни о горах и погонщиках Атауальпы Юпанки, которые пел один из наших друзей, а несколько часов спустя, когда снаружи наступал рассвет, так не похожий на теплую и дымную атмосферу комнаты, где не было холода, тумана, черепичных крыш и тишины, мы слушали песни вальенато2 Рафаэля Эскалона. Их пел тот, кто уже больше не был Гарсиа Маркесом, прокуренным репортером, недавно приехавшим в Париж, а стал Габо, бедным и таким родным Габо былых времен.

* * *

Когда произошло чудо? Нет, не в тот сочельник в доме Виеко, а через три дня, когда в Париже впервые за ту зиму выпал снег. В рождественскую ночь Гарсиа Маркес все еще оставался тем удачливым репортером, которого отправили в Женеву, чтобы он рассказал о конференции в горах.

— Зачем ты привел с собой этого жуткого типа? — тихонько спросила меня Хуана, когда мы собрались уходить.

Хуана всегда была опасно сурова в своих оценках.

— Он действительно тебе кажется таким ужасным?

— Он слишком важничает, — сказала она, и в ее глазах промелькнуло отвращение, — и к тому же тушит сигареты о подошву.

Через три дня снег навсегда запорошил подобные чувства.

Первый снег.

Я точно помню, что он начал идти, когда мы ужинали в ресторане рядом с Люксембургским садом. Но в тот момент мы этого не поняли. В окно снега не было видно, и мы заметили его, только когда открыли дверь, чтобы выйти, а он падал — ослепительный, полный тайны, густые хлопья сверкали в свете фонарей и покрывали белым деревья, автомобили и бульвар Сан-Мишель. Ночной воздух был чистым, ледяным и неожиданно запах горными соснами.

Город, в котором исчезли влага, шум и цвет, закутался в нежное и роскошное снежное одеяние, словно прекрасная женщина в горностаевую накидку: Гарсиа Маркес сразу же пришел в восторг, он был заворожен этим фантастическим спектаклем.

Он никогда до этого не видел снег.

Для парня, родившегося в Колумбии, в городке из банановой зоны, где жара жужжит, словно насекомое, а любой оставленный на солнце металлический предмет обжигает, как угли, — снег, который он видел до этого только на иллюстрациях к сказкам братьев Гримм, принадлежал к миру фей, ведьм, гномов и пряничных домиков в лесу.

И поэтому, когда удачливый репортер, он же многообещающий, недавно прибывший в Париж романист, увидел снег, падающий, сияющий снег, покрывающий все белым, засыпающий его усы и волосы, нежно целующий его лицо, как шаловливая фея, он затрепетал, как лист.

У него задрожала щека.

— Вот черт, — закричал он.

И побежал.

Он бежал под снегом по набережной, перепрыгивая с одного края тротуара на другой, размахивая руками как футболист, забивший гол.

Он вдруг снова стал тем веселым и быстрым парнем, которого я видел много лет назад, бейсболистом, певцом румбы, беспечным уроженцем побережья, Габо, а не Гарсиа Маркесом.

Снег уничтожил всю сдержанность, отстраненность и это невыносимое чувство собственной значимости — тот налет, который оставила на его личности Богота, старинная столица вице-королей.

Самый многообещающий из наших молодых писателей, наследник Пруста, Кафки, Джойса и Уильяма Фолкнера, как говорили и писали критики, обладавший способностью глубоко проникать в суть современной тоски, человек, который, как считали эти переполненные риторикой «качако», пытался понять космический смысл одиночества и задавал важные вопросы о сути человеческого существования, бежал и прыгал по бульвару Сен-Мишель, как обезьяна. «К счастью, он сумасшедший», — с облегчением подумал я. И ровно с этого момента мы стали друзьями.

* * *

С тех пор с нами очень многое произошло. Мы видели, как рождались и умирали наши мечты. Видели, как появлялись и исчезали друзья. Мы поседели. Мы жили во многих местах. Мы женились, у нас появились дети и внуки. Он стал богатым и знаменитым. Я стал бедным. Мы вместе объехали полмира. Мы ходили с немецкими молодыми людьми по темным улицам Лейпцига. Мы пересекли всю Европу на поезде, стоя в набитом вагоне, умирая от голода и усталости. Мы путешествовали по Советскому Союзу, притворяясь участниками группы фольклорного танца. Мы пережили бурные журналистские дни в Каракасе, когда пал диктатор Перес Хименес. Мы провели в Гаване целую ночь у ног человека, который на следующее утро должен был быть приговорен к смерти. Мы вместе работали в Боготе в новостном агентстве. Мы пили текилу и слушали пение мариачи на площади Гарибальди в Мехико. Мы провели целое лето на острове Пантеллерия с его двумя детьми, моими крестниками, и Мерседес, его женой, моей кумой, распивая терпкое сицилийское вино, слушая музыку Брамса и глядя на море, переливавшееся всеми оттенками синего. Мы много раз бродили по улицам готического квартала в Барселоне, без конца разговаривая и споря обо всем на свете. Я всегда одним из первых читал его рукописи, и, находясь на священной земле литературы, где обман не дозволен, всегда говорил ему правду, а он, не тратя время на любезности, отвечал мне тем же.

И все это началось в ту ночь, когда он в первый раз увидел снег и, не опасаясь, что его примут за сумасшедшего, начал прыгать. Прыгать и бегать.

Примечания

1. «Качако — значит, уроженец столичного региона, от остальной части человечества их можно было отличить не только по вялым манерам и грязным словечкам, но и по зазнайству, словно они посланцы самого Божественного Провидения». Г. Маркес «Жить, чтобы рассказывать о жизни».

2. Популярное музыкальное фолк-направление в Колумбии.


Яндекс.Метрика Главная Обратная связь Ссылки

© 2024 Гарсиа Маркес.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.