Мой друг Мутис
Санта-Фе-de-Богота, Колумбия, 25 августа 1993 г.
Мы с Альваро Мутисом заключили соглашение не говорить публично друг о друге ни хорошо ни плохо, это было нечто вроде прививки от оспы как взаимной хулы, так и комплиментарщины. Однако ровно десять лет назад именно здесь он нарушил наш двусторонний договор об этом своеобразном и строгом внешнем нейтралитете только лишь от того, что ему не понравился парикмахер, которого я ему рекомендовал. С тех пор я ждал случая съесть остывшее блюдо мести и думаю, что вряд ли мне представится более подходящий случай.
Альваро тогда рассказал, как нас представил друг другу Гонсало Мальярино в идиллической Картахене 1949 года. Мне казалось, что это была первая встреча, пока однажды вечером три или четыре года назад я случайно не услышал кое-что о Феликсе Мендельсоне. Это было откровение, которое внезапно перенесло меня в мои университетские годы в пустынный музыкальный салон Национальной библиотеки Боготы, где находили убежище те из нас, у кого не было пяти сентаво, чтобы заниматься в кафе. Среди немногочисленных вечерних посетителей салона я ненавидел одного, с геральдическим носом и бровями турка, огромным телом и крошечными туфлями Буффало Билла, — того, кто неизменно входил ровно в четыре часа дня и просил сыграть ему скрипичный концерт Мендельсона. Должно было пройти сорок лет до того дня, когда я неожиданно узнал громовой голос, ноги младенца Христа, дрожащие руки, неспособные продеть иголку через верблюжье ухо.
«Черт побери! — сказал я ему сраженный. — Так это был ты!»
Единственное, о чем я пожалел, — это невозможность взыскать с него за запоздалые обиды, поскольку мы вместе переварили столько музыки, что у нас не было обратного пути. Поэтому мы остались друзьями, несмотря на открывшуюся в центре его широкой культуры непостижимую бездну, едва не разведшую нас навсегда: его бесчувственность к болеро.
Альваро уже много раз рисковал из-за своих бесконечных странных занятий. В 18 лет, когда он был диктором Национального радио, ревнивый вооруженный муж поджидал его за углом, потому что решил, что в импровизированных представлениях его программ скрывались зашифрованные записки его жене. В другой раз во время торжественного акта в этом самом президентском дворце он перепутал названия двух старших Льерасов. Позднее, будучи уже специалистом в области связей с общественностью, он ошибся на благотворительном собрании и вместо документального фильма о детях-сиротах показал дамам из высшего общества порнографическую комедию о монашках и солдатах, замаскированную под невинным названием «Выращивание апельсинов». Он также возглавлял отдел связей с общественностью одной авиакомпании, которая перестала существовать с падением своего последнего самолета. Альваро тратил время на идентификацию трупов, чтобы сообщать семьям известия раньше журналистов. Застигнутые врасплох родственники открывали ему дверь, думая, что это радостная новость, но, едва увидев его лицо, падали как громом сраженные со страшным криком.
На другой, более приятной работе ему пришлось вытаскивать из отеля Барранкильи субтильный труп самого богатого человека в мире. Он спустил его в вертикальном положении на служебном лифте в гробу, срочно купленном в похоронном агентстве на углу. Камергеру, спросившему его, кто там внутри, он ответил: «Сеньор епископ». В одном ресторане в Мексике, где изъяснялись криками, сосед за столиком попытался напасть на него, думая, что это Уолтер Уинч, персонаж фильма «Неприкасаемые», который Альваро дублировал для телевидения. За двадцать три года, что он продавал иностранные фильмы в Латинской Америке, он семнадцать раз объехал мир, не изменив своего образа жизни.
Больше всего я всегда ценил в нем его бескорыстие школьного учителя с ярым призванием, которое он никогда не смог реализовать из-за своего проклятого маниакального порока — бильярда. Ни один из известных мне писателей не проявляет столько заботы о других, особенно о молодых литераторах. Он побуждает их заниматься поэзией против воли родителей, совращает их тайными книгами, гипнотизирует своим цветистым красноречием и отправляет скитаться по миру с убеждением, что можно быть поэтом и не умереть, пытаясь стать им.
Никто не извлек из этой добродетели столько прибыли, сколько я. Я уже как-то рассказывал, что именно Альваро впервые принес мне книгу «Педро Парамо» и сказал: «Вот тебе, старик, учись». Он никогда не представлял себе, во что влип. Потому что после прочтения Хуана Рульфо я научился не только писать в другой манере, но и всегда иметь наготове еще один рассказ, чтобы не пересказывать тот, который пишу. Первой же и абсолютной жертвой этой моей спасительной системы стал сам Альваро Мутис — с тех пор как я засел за «Сто лет одиночества». В течение восемнадцати месяцев почти каждый вечер он приходил ко мне домой, чтобы я пересказывал ему законченные главы и таким образом улавливал его реакции. Он слушал с таким интересом и энтузиазмом, что в тот же вечер или на другой день сам везде рассказывал их в улучшенном и исправленном им виде. Его друзья потом пересказывали мне их так, как их рассказывал Альваро, и много раз я использовал его вклад. Закончив первый черновой вариант, я послал его ему домой. На следующий день он позвонил мне возмущенный. «Ты выставил меня какой-то сукой по отношению к моим друзьям, — закричал он. — Эта штука не имеет ничего общего с тем, что ты мне рассказывал».
С тех пор он стал и первым читателем моих рукописей. Его суждения были столь жесткими, но такими разумными, что как минимум три моих рассказа погибли в мусорной корзине, потому что он был против них. Я сам не могу сказать, что именно от него есть почти во всех моих книгах, но знаю, что есть очень многое.
Меня часто спрашивают, как эта дружба могла процветать в столь подлые времена. Ответ прост: Альваро и я видимся очень редко, и только для того, чтобы быть друзьями. Хотя мы прожили в Мексике больше тридцати лет и были почти соседями, там мы виделись реже всего. Когда я хочу видеть его или он меня, мы вначале созваниваемся, чтобы убедиться в том, что мы действительно хотим увидеться. Лишь однажды я нарушил это простейшее правило дружбы, и Альваро представил мне высшее доказательство того, каким другом он способен быть.
Это было так: утонув в текиле с одним моим очень близким другом, я позвонил в четыре часа утра в квартиру, где Альваро вел печальную холостяцкую жизнь и — есть! Без всякого объяснения, под его отупевшим со сна взглядом мы сняли прекрасную картину маслом Ботеро размером метр на метр двадцать; мы унесли ее без всяких объяснений и сделали с ней что захотели. Альваро никогда не сказал мне ни слова об этом грабеже, пальцем не пошевелил, чтобы узнать о дальнейшей судьбе картины, и мне пришлось ждать до этого вечера — его первые семьдесят лет! — чтобы поведать о моих угрызениях совести.
Другим важным столпом нашей дружбы стало то, что в большинстве случаев, будучи вместе, мы путешествовали. Это позволяло нам заботиться о других людях и вещах большую часть времени, а заниматься друг другом только тогда, когда оно действительно того стоило. Нескончаемые часы европейских автострад стали для меня университетом искусства и литературы, где я никогда не учился. От Барселоны до Экс-ан-Прованса я выучил больше трехсот километров о замках катаров и авиньонских папах. Я учился в Александрии и во Флоренции, в Неаполе и в Бейруте, в Египте и в Париже. Но самый загадочный урок в этих безумных путешествиях был получен, когда мы пересекали бельгийские поля, разреженные октябрьским туманом и запахом человеческого говна, исходящим с только что удобренных полей под паром. Альваро был за рулем больше трех часов и, хотя в это никто не поверит, хранил полное молчание. Внезапно он сказал: «Страна великих велогонщиков и охотников». Он так и не объяснил нам, что он этим хотел сказать, но признался, что внутри его сидит огромный дурень, волосатый и слюнявый, который в минуты недосмотра выплевывает фразы вроде этой и во время более достойных посещений, даже в президентских дворцах, и ему приходится удерживать его в рамках, пока он пишет, потому что он сходит с ума, трясется и сучит ногами от неудержимого желания править его книги.
Но лучшие воспоминания в этой школе странствий я храню не об уроках, а о переменах. В Париже, в ожидании ушедших за покупками жен, Альваро уселся на ступеньках модного кафе, закинул голову к небу, уставился глазами куда-то вдаль и протянул свою дрожащую руку за подаянием. Безупречно одетый господин сказал ему с типично французской сухостью: «Это наглость — просить милостыню в таком свитере из кашемира». Но дал ему один франк. Меньше чем за пятнадцать минут он собрал сорок франков.
В Риме, в доме Франческо Росси, он гипнотизировал Феллини, Монику Витти, Алиду Валли,
Альберто Моравиа, сливки итальянского кино и литературы, и держал их в подвешенном состоянии несколько часов, рассказывая им свои жестокие истории о Киндио на своем придуманном итальянском, без единого итальянского слова. В баре в Барселоне он прочел вслух стихи Пабло Неруды заунывным голосом, и один человек, слышавший настоящего Неруду, попросил у него автограф, поверив, что это он.
Одно его стихотворение встревожило меня, как только я его прочел: «Сейчас я знаю, что никогда не увижу Стамбул». Странный стих неисправимого монархиста, никогда не говорившего: «Стамбул», только: «Византия», равно как не говорил: «Ленинград», только: «Санкт-Петербург», притом намного раньше, чем история признала его правоту. Не знаю, почему было мне знамение, что мы должны изгнать дьявола из этого стиха, поехав в Стамбул. И я уговорил его плыть на медленном судне, как и подобает, когда ты решил бросить вызов судьбе. Однако у меня не было ни минуты покоя все три дня, пока мы там находились, меня пугала пророческая сила поэзии. Лишь сегодня, когда Альваро уже семидесятилетний старик, а я шестидесятишестилетний мальчишка, я осмеливаюсь сказать, что решился на это не для того, чтобы разрушить стих, а для того, чтобы противостоять смерти.
Кстати, в тот единственный раз, когда я на самом деле поверил, что на волоске от смерти, я тоже был с Альваро. Мы пересекали сияющий Прованс, когда сумасшедший водитель выехал к нам на встречку. У меня не было другого выхода, кроме как резко повернуть руль направо, не успев глянуть, куда мы свалимся. Одно мгновение у меня было потрясающее ощущение, что руль мне не повинуется и мы летим в пустоте. Кармен и Мерседес, как всегда на заднем сиденье, замерли, пока автомобиль не лег как ребенок на бок в придорожную канаву виноградника. Единственное, что я запомнил в тот миг, — это лицо Альваро, сидевшего рядом, смотревшего на меня за секунду до смерти с выражением сострадания, словно говоря: «Ну что творит этот тупица!»
Эти эскапады Альваро меньше удивляют тех из нас, кто знал и выносил его мать, Каролину Харамильо, потрясающе красивую женщину, которая ни разу не посмотрелась в зеркало после двадцати лет, потому что видела себя в нем не такой, какой ощущала. Будучи уже древней старушкой, она ездила на велосипеде в одежде охотника, делая бесплатно уколы на фермах саванны. В Нью-Йорке я попросил ее однажды вечером присмотреть за моим сыном четырнадцати месяцев, пока мы будем в кино. Она на полном серьезе предупредила нас, чтобы мы хорошо подумали, потому что в Манисалесе она оказала ту же услугу, оставшись с ребенком, который не переставал плакать, и ей пришлось заставить его замолчать, дав сладкую отравленную ежевику. Тем не менее на следующий день мы оставили на нее ребенка в торговом центре «Майсис», а когда вернулись, застали ее одну. Пока служба безопасности искала мальчика, она пыталась утешить нас с мрачным хладнокровием своего сына: «Не беспокойтесь. Альварито тоже потерялся у меня в Брюсселе, когда ему было семь лет, а теперь посмотрите, как все у него хорошо». Конечно, все у него было очень хорошо, ведь он был ее более культурным и возвеличенным изданием, его знало полмира, не столько по его поэзии, сколько потому, что он был самый приятный в мире человек. Где бы он ни бывал, он везде оставлял незабываемый след своих безумных закидонов, самоубийственных пиров, гениальных эскапад. Только мы, те, кто знает и любит его, понимаем, что это не более чем притворство, чтобы распугать своих призраков.
Никто не может представить себе, какую высочайшую цену платит Альваро Мутис за несчастье быть таким симпатичным. Я видел его лежащим на диване, в полумраке студии, с такой тяжелой с похмелья головой, что ему не позавидовал бы никто из его вчерашних слушателей. К счастью, это его неизлечимое одиночество — словно вторая мать, которой он обязан беспредельной мудростью, необыкновенной способностью к чтению, бесконечным любопытством, а также фантастической красотой и бесконечным отчаянием поэзии.
Я видел, как он прятался в мире толстокожих симфоний Брукнера, словно это были дивертисменты Скарлатти. Я видел его в дальнем уголке сада в Куэрнаваке во время долгого отпуска, сбежавшего от реальности в зачарованный лес полного собрания сочинений Бальзака. Периодически, как некоторые смотрят ковбойские фильмы, он залпом перечитывает «В поисках утраченного времени». Потому что его главным условием чтения книги является ее размер: не меньше тысячи двухсот страниц. Он попал в мексиканскую тюрьму за преступление, которым наслаждаются многие художники и поэты, но лишь ему одному пришлось заплатить за него шестнадцатимесячным заключением, и эти месяцы он считает самыми счастливыми в своей жизни.
Я всегда думал, что причиной медлительности его творчества были его тиранические занятия. А еще я думал, что это из-за его ужасного почерка, словно он пишет гусиным пером, и из-за самого гуся, чьи повадки вампира заставили бы взвыть от ужаса легавых в туманах Трансильвании. Он сказал мне, когда я ему говорил об этом много лет назад, что как только уйдет на пенсию с галер, он тут же займется своими книгами. То, что это так и было, что он прыгнул без парашюта со своих вечных самолетов на твердую землю, окутанный огромной заслуженной славой, — одно из самых больших чудес нашей литературы: восемь книг за шесть лет.
Достаточно прочесть одну страницу любой из них, чтобы понять все: полное собрание сочинений Альваро Мутиса, сама его жизнь принадлежат ясновидцу, который точно знает, что мы никогда больше не найдем потерянный рай. Иными словами, персонаж его романа Макролл — это не только он, как утверждают. Макролл — это мы все.
Мы пришли сегодня отметить с Альваро его замечательное семидесятилетие — и отмахнуться от этого факта уже невозможно. Впервые без ложной скромности, без поминаний матери от страха заплакать, лишь для того, чтобы сказать ему от всего сердца, как мы восхищаемся им, черт возьми, и как мы его любим!