Глава первая. Землетрясение
И далее — после завершения романа «Сто лет одиночества», который Варгас Льоса окрестит литературным землетрясением, — рассказ о жизни нашего героя напоминает военные сводки с фронтов о действиях армии, перешедшей в наступление на всех направлениях. Города, страны и целые континенты «покорялись» один за другим. По темпам роста популярности Гарсиа Маркес мог бы сравниться разве что с «The Beatles», Че Геварой, футболистом Пеле и войти в Книгу рекордов Гиннесса — если бы таковые замеры осуществлялись.
В марте 1966 года Маркес сплавал на теплоходе на Картахенский кинофестиваль, где представлялась картина «Время умирать» и неожиданно (был готов к провалу, даже к закидыванию тухлыми яйцами или гнилыми авокадо) получила первую премию, звучали запальчивые формулировки типа «наш ответ Голливуду!». Возможно, этот приём и банкет с чествованием сподвигли Маркеса показать (с волнением, будто в первый раз) друзьям в газете «Эль Эспектадор», где некогда он слыл «золотым пером», первые главы «Ста лет одиночества». На редколлегии было принято единогласное решение публиковать с 1 мая.
Пятнадцатого июня позвонил Фуэнтес, которому Маркес по почте высылал главы романа в Париж, и отозвался в столь восторженном тоне — «это грандиозно, феноменально!» — что автору показалось, будто писатель-дипломат-соавтор глумится. Но Карлос был искренне восхищён и заявил, что немедля пересылает главы «Ста лет одиночества» Фернандо Бенитесу в «Сьемпре» со своей врезкой, которую тут же и зачитал и которую можно было выразить словом «шедевр». Фуэнтес высказал патриотическое мнение, что сначала роман лучше издать дома, в Латинской Америке, и пообещал показать в Париже имеющиеся у него главы романа Кортасару.
Хулио Кортасар, аргентинец, живший в Париже, автор культовых сборников рассказов «Бестиарий», «Конец игры», «Жизнь хронопов и фамов», романов «Выигрыши», «Игра в классики», в ту пору был чрезвычайно популярен — особенно среди молодёжи. Он был одним из основных ваятелей «бума» латиноамериканской литературы, начавшегося в середине 1960-х. Это по его инициативе Луис Харсс создал психолого-биографический сборник «Наши», с подачи Кортасара сборник был выпущен беспримерно большим тиражом в крупнейшем издательстве «Судамерикана» и переведён на английский — под названием, которое дал сам Кортасар: «Into the mainstream» («В фарватере» или «На гребне волны»), — этим он как бы запалил бикфордов шнур грядущего «бума».
Автор этих строк оказался единственным журналистом из СССР, которому довелось брать очное интервью у гениального писателя-джазиста, сыгравшего одну из важнейших «партий» и в жизни Маркеса. Так что уделим его раздумьям здесь некоторое внимание.
Как было условлено, мы встретились на гаванской набережной Малекон перед гостиницей «Ривьера», в которой Кортасар остановился с молодой спутницей. (У него было немало жён и подруг и каждая — на поколение моложе предыдущей.) В «Доме Америк», где я к нему подошёл накануне, чтобы договориться об интервью, он, на голову возвышавшийся над толпой, казался неприступно-монументальным классиком. Но на набережной показался долговязым молодым человеком, вышедшим поразвлечься с гаванскими парнями запусканием разноцветного воздушного змея. Интервью было ограничено по времени — своей спутнице он ещё в Париже обещал «удрать от всех и просто покататься по сказочной Гаване на велосипедах». Я расспрашивал о детстве, литературных университетах, о метафизике в его рассказах... Зашёл разговор и о Маркесе — это было естественно, у нас в СССР тогда не читать Маркеса считалось дурным тоном, притом не только в московских и питерских интеллигентских компаниях, но и в рабочих общежитиях и в деревнях, в чём лично я не раз убеждался на всём безграничном пространстве СССР от Кушки до Норильска, от Калининграда до Курильских островов.
— Я знал, что у вас в стране он станет знаменитым, — выслушав меня, с видимым удовольствием после «шведского стола» в «Ривьере» доставая сигарету из пачки «Житан», закуривая и глубоко затягиваясь, сказал Кортасар. — Мне всегда казалось, что у вас много общего с латиноамериканцами, но с колумбийцами — в особенности. Достоевский, Гоголь, Булгаков... Кстати, в интервью нашему общему знакомому венесуэльцу Армандо Дурану Маркес высказал убеждение, что ни один критик не сможет дать читателям реальное представление о романе «Сто лет одиночества», если он не решится исходить из очевидной предпосылки, что эта книга начисто лишена серьёзности. А познакомились мы с Маркесом в 1968 году, когда ваши танки вошли в Прагу. Ещё в самом начале шестидесятых я впервые услышал это имя. Но особого внимания не обратил: просто он мне показался энергичным и симпатичным колумбийским малым — какие-то скандалы были вокруг его журналистских расследований по затонувшему эсминцу, какая-то политика... Мы в одно время жили в Париже, ходили по одним улицам, но судьба свела нас, когда ей самой стало угодно. Карлос Фуэнтес передал мне в кафе на Сен-Мишель рукопись, я взял её почитать, как брал рукописи, которые мне давали и Карлос, и Карпентьер, работавший культурным атташе посольства Кубы, и другие латиноамериканские писатели и критики, жившие в Париже, их было немало. Я убрал рукопись в сумку, чтобы прочесть, когда будет время, работаю переводчиком при ЮНЕСКО, мотаюсь по миру и читаю, как и пишу стихи и рассказы, чаще в самолётах. Но Карлос настоял на том, чтобы я посмотрел прямо в кафе. Так и сказал: «Пожалуйста, Хулио, взгляни, это настоящий писатель, но пребывает в тяжелейшем состоянии!» Я извлёк рукопись из сумки, страницы не были скреплены, перепутались, так что начал не с начала, а со второй главы, которая, кстати, так и осталась моей любимой в маркесовском романе: «Когда в XVI веке пират Френсис Дрейк осадил Риоачу, прабабка Урсулы Игуаран была так напугана тревожным звоном колоколов и громом пушечных выстрелов, что не совладала со своими нервами и села на топившуюся плиту. При этом прабабка получила столь сильные ожоги, что навсегда сделалась непригодной для супружеской жизни...» И был захвачен. Как однажды в Италии на заводе, где переводил делегации. Было жаркое лето, в широкой рубахе навыпуск, гуайявере, которые ношу, я стоял рядом с лентой конвейера, что-то объяснял, жестикулируя, и вдруг пола рубахи зацепилась за вращающуюся шестерёнку, я попытался её высвободить, но почувствовал, что имею дело с необыкновенной силой, которая меня повлекла.
— И остались без рубашки? Какой пассаж.
— Почти, — улыбнулся своей детской улыбкой Кортасар, худой, необычайно высокий, как Хемингуэй и Фидель Кастро, и с очень длинными тонкими конечностями, с широко поставленными глазами, бородатый, похожий на осеннего хиппи, каких ещё можно встретить где-нибудь в Катманду, Гоа или Дурбане. — Читая тогда в кафе Маркеса, я почувствовал, что это новое, что это многое даёт и мне самому, и латиноамериканской прозе. Это было необычно и изумительно! Казалось бы, ничего для меня нового — индейский, афроамериканский эпос, что-то от Кафки, что-то от Фолкнера, от Хемингуэя... Но — своё, оригинальное! Ведь музыкальные ноты — я обращусь к музыке, недаром говорят, все искусства стремятся подражать музыке, а я без музыки не мыслю жизни, всё ею поверяю, если фальшиво, отказываюсь, — так вот семь нот известны всем. Вопрос в том, как сложить их: как Бах, Моцарт, как величайший джазовый импровизатор Чарли Паркер или... Мы разные. Маркес мне сказал при первой нашей встрече, что был уверен, будто я не латиноамериканский, а парижско-барселонский писатель. И вот я взял главы у Фуэнтеса и со своей рекомендацией отправил уругвайскому издателю Монегалю, который опубликовал их в августовском номере «Mundo Nuevo» («Новый мир»)...
— У нас в СССР есть знаменитый литературный журнал с таким же названием.
— Да, я читал, что там публиковали Солженицына, прочих бунтарей, впоследствии, кстати, лауреатов Нобелевской премии, — сказал Кортасар. — «Mundo Nuevo», выходивший в Париже, тоже отдавал своеобразным, конечно, но диссидентским душком. И важно было именно там предъявить миру Маркеса, такая публикация свидетельствовала об определённом уровне и новизне, свежести авторского взгляда на мир.
— Оригинальность, необычность — конечно... Но что именно вас привлекло в Маркесе?
— Поэзия.
— Это вы говорите как поэт, у вас выходят поэтические сборники, пластинки... А Маркес ведь никогда, насколько известно, стихов, которые писал в юности, не публиковал?
— И позже писал, думаю, и сейчас пишет. Но не публикует, считая их неизмеримо слабее поэзии его любимого Рубена Дарио и своей прозы.
— А вы всю жизнь стихи слагаете?
— Каждый из нас повторяет в себе путь развития человечества. Произведения «детства человечества», первые философские труды, вся жизнь древних были поэзией. Некоторые дети пишут стихи, некоторые не пишут. Но каждый нормальный ребёнок — поэт, и что бы он ни сказал — поэзия. Я сочиняю стихи. Кроме всего прочего, они помогают и прозе. Экономичностью, насыщенностью, образностью. Вообще современная проза, — и я не открываю этим Америки, — гораздо ближе к поэзии, а поэзия в свою очередь ближе к прозе, чем хотя бы полвека назад. Поэзия стала входить, врываться в повествование. И особенно в латиноамериканской литературе — романах Маркеса, Карпентьера, Льосы, Фуэнтеса... И обратный процесс — стихотворения и поэмы, которые с определённой точки зрения можно назвать кусками прозы, остаются поэзией.
— Некоторые критики называют вас, «бумовцев», вождями неоавангардизма.
— Просто мы иногда увлекаемся игрой больше, чем другие. В моём понимании, авангардизм, в вульгарном, естественно, понимании, начинается тогда, когда между содержанием и формой образуется разрыв или когда они движутся в противоположных направлениях. В лучших романах «бумовцев», как выражаются критики, того же Маркеса разрыва нет. И композиция, и ритм, и язык обеспечены «золотым запасом» мыслей и чувств. Почти каждая книга «наших» — это попытка подняться по некоей спирали. Есть писатели, которые, дойдя до определённого уровня, уже не хотят или не могут его превысить, ограничивают себя, приходя к кругу, а не к спирали. Иные же стараются обратиться к экспериментам, более отдалённым от ранее сделанного. Кроме того, символический язык латиноамериканской литературы, её юмор, а одно из самых тяжких наследий, оставленных нам испанцами, — отсутствие юмора...
— Испанцами, давшими миру «Дон Кихота»?
— К сожалению, не все конкистадоры — Сервантесы. И Борхес, и я, и Маркес, и все «наши» поначалу страдали угрюмой недостаточностью юмора, а между тем это в крови у латиноамериканцев — образность, игра, фантазия, фантастика, неотделимые от юмора.
— Но что такое фантастика в преломлении к магическому реализму? Не фэнтези же...
— По-моему, точно определить, что такое фантастика, невозможно. Что-то исключительное, что не в состоянии охватить рациональное мышление, опирающееся на законы логики. То, что никогда не повторяется, ибо внутренние законы её непостижимы. Фантастическое можно ощутить лишь интуитивно, вопреки законам. Творческий процесс в чём-то схож, вернее, находится в обратной зависимости по отношению к процессу, происходящему в фотокамере во время поиска необходимой резкости, когда несколько изображений совмещаются в одно. Большинство людей, да и художники иногда подсознательно, ищут в жизни привычное своему складу ума и вековым законам изображение и всё остальное подгоняют под это. Творческий же ум, напротив, пытается разнообразить изображение. И это несовпадение, этот взгляд с разных расстояний и сторон — есть творчество. Но чтобы оно вылилось в конкретные формы — рассказ, роман, стихотворение, — для меня необходимо, чтобы в разнообразии изображений мелькнуло нечто совершенно необычное. Его и пытается постигнуть герой, пусть на первый взгляд фантастического в книге не видно.
— Но вы оставили свой континент ради Франции.
— У нас, латиноамериканцев, положение особое. Во-первых, язык один из самых распространённых в мире. Во всяком случае, по количеству стран, в которых творят писатели. Латиноамериканские писатели не так разрознены, как писатели других стран. Кроме того, для нас не существует такого глубокого и определённого понятия родины, как, к примеру, для вас, русских, насколько я могу судить по литературе и встречам с русскими эмигрантами в Аргентине, во Франции. В наших жилах течёт кровь и европейская, и африканская, и американская, и азиатская, и еврейская...
— Маркес считает, что «бум» латиноамериканской литературы явился логическим следствием кубинской революции, которая заставила Европу обратиться к Латинской Америке, заинтересоваться ею. Какую роль сыграла кубинская революция в вашей судьбе и творчестве?
— Решающую, как и в судьбах многих писателей, того же Маркеса. Я покинул Аргентину, искал и нашёл в себе европейца. И мыслить начал европейскими категориями, и писать стал во многом по-европейски, на европейском материале. Казалось, уже пропасть отделяла меня от Латинской Америки. Сообщение о революции перевернуло всё! Вернуло чувство кровной связи с нашим континентом. Революция перевернула и творчество — я начал открывать для себя человека, его рабство и свободу, задумываться о роли писателя, интеллектуала в мире. Буквально через несколько месяцев я приехал на Кубу и увидел то, о чём так и не смог по-настоящему рассказать до сих пор...
— Говорят, большинство учёных, врачей, инженеров, писателей эмигрировали.
— Это позже, да и не думаю, что большинство. Но тогда, в первые месяцы, и именно это было моментом истины революции, каждый человек, от политического деятеля и учёного до мачетеро и рыбака, почувствовал себя личностью, человеком, свободным выбирать судьбу, творить... Журналисты спрашивают меня, что я больше всего ценю в человеке. Верность. Идеалам. И считаю символичным, что вождя кубинской революции зовут Фиделем, в переводе — Верный.
— Вы, «бумовцы», разделились на два лагеря, не так ли? Одни, вы с Маркесом в том числе, всячески поддерживают режим Кастро, другие осуждают, публикуют письма протеста против преследований инакомыслящих... Здесь, в Гаване, у меня есть друзья, не согласные с Фиделем, — музыканты, художники, писатели... Так вот, отдавая должное вашему с Маркесом великому художественному дару, они в то же время считают, что вы, извините... ну, в общем, лояльность, поддержка режима Кастро небескорыстна... Скажите, вы по воле сердца, искренне воспеваете режимы на Кубе, в Никарагуа?
Кортасар не ответил, глядя на океан. Сухо сказал, что времени у него больше нет.
— Кстати, о поэзии, — сказал напоследок. — Никарагуанскую армию Сандино звали «армией поэтов». Любимым занятием сандинистов было соревнование в чтении стихов Рубена Дарио, о котором Пабло Неруда, обожающий вашу страну и Маркеса, говорил: «Латиноамериканцы без Дарио вообще не умели бы говорить». Сандино любил стихи Дарио до безумия — и считал, что просто обязан всех ознакомить с ними.
— В смысле — насильно? В этом следовал ему и Че Гевара?
— Когда герильерос занимали селение или город, обязательным элементом пропаганды было чтение стихов Дарио. Особенно любили сандинисты, понятно, те стихи Дарио, которые были официально запрещены, — за «подрывную направленность». Например, «Рузвельту»: «США, вот в грядущем / захватчик прямой / простодушной Америки нашей, туземной по крови... / Ты прогресс выдаёшь за болезнь вроде тифа, / нашу жизнь за пожар выдаёшь, / уверяешь, что, пули свои рассылая, / ты готовишь грядущее. / Ложь!..»
— Да уж... — отозвался я, пытаясь понять, не подтрунивает ли тонко аргентинец-француз Кортасар — сам сложнейший и тончайший поэт-метаметафорист с очевидным релятивистским уклоном. Хотелось спросить: «Вы это серьёзно, Хулио?» Но он не шутил, он был даже как-то вдохновенно, возвышенно, по-чегеваровски торжествен. И я задумался над тем, что мы, европейцы, всё-таки очень далеки от латиноамериканского видения и восприятия мира, их менталитета.
— У сандинистов были «лучшие чтецы» такого-то стихотворения и такого-то, — задорно и с ностальгией, как о несбывшемся в молодости, продолжал Кортасар. — Выходил в центр круга партизан — и читал пламенное стихотворение «Лев»: «Народ разбил свои оковы вековые; / всесильный, как поток, и мощный, как титан. / Бастилию он сжёг; пожары роковые / поёт труба; сигнал к спасенью мира дан. / Рыча и прядая, спускается с высот / лев — Революция, как ветер очищенья, / и щерит пасть свою и гривою трясёт!..»
— Сильные стихи, — отметил я. И, дабы снизить политический накал, вернулся к связям музыки с литературой, которых мы касались, говоря о московском метро.
— Между прочим, Маркес, который ещё больший, чем я, почитатель, настоящий фанат Рубена Дарио, — говорил Кортасар, — он битый час однажды у меня на даче в Провансе читал наизусть его стихи, так вот Гарсиа Маркес — неплохой музыкант. Вы не слышали о колумбийском композиторе и исполнителе Пачо Рада? Гарсиа Маркес увековечил его в романе «Сто лет одиночества» под именем Франсиско Эль Омбре. В четыре года Пачо взял в руки аккордеон и не расставался с ним, бродя по Колумбии, Венесуэле, переходя из деревни в деревню, из города в город. Праздники не обходились без него, он и сейчас играет в своей хижине на окраине городка Санта-Марта...
Сам Маркес так ответил на вопрос о связях литературы с музыкой:
«Я сам, более всерьёз, чем в шутку, сказал однажды, что "Сто лет одиночества" — это валленато на четыреста страниц, а "Любовь во время холеры" — болеро на триста восемьдесят. В некоторых интервью я признавался, что не могу писать, слушая музыку, так как больше обращаю внимание на то, что слышу, чем на то, что пишу. По правде говоря, я слышал больше музыкальных произведений, чем прочёл книг. Думаю, что осталось совсем немного не знакомой мне музыки. Больше всего меня удивил случай, когда в Барселоне двое молодых музыкантов навестили меня, прочтя "Осень Патриарха", чья структура напоминала им третий фортепьянный концерт Б. Бартока. Я их, конечно, не понял, но меня удивило то совпадение, что на протяжении почти четырёх лет, когда писалась книга, я очень интересовался этими концертами, особенно третьим, который и по сей день остаётся моим любимым... Я считаю, что литературное повествование — это гипнотический инструмент, как и музыка, и что любое нарушение его ритма может прервать волшебство. Об этом я забочусь настолько, что не посылаю текст в издательство, пока не прочитаю его вслух, чтобы убедиться в необходимой плавности. Главное в тексте — это запятые, потому что они задают ритм дыханию читателя и управляют его душевным настроением. Я называю их "дыхательными запятыми", которым позволено даже внести беспорядок в грамматику, чтобы сохранить гипнотическое действие чтения. Вот мой ответ на вопрос читателей: не только повесть "Полковнику никто не пишет", но даже наименее значительное из моих творений подчинено гармонической стройности. Только нам, писателям с хорошей интуицией, можно не исследовать тщательно тайны этой техники, так как в этом занятии для слепых нет ничего опаснее, чем потерять невинность».
— ...Да, и если говорить о музыке в связи с Маркесом, — продолжал Кортасар, — то, конечно, о маркесовских цыганах! Я не большой поклонник их душераздирающего пения, предпочитаю, конечно, джаз, но цыгане — это в чистом виде музыка. У Маркеса отчётливо прослеживается связь литературы с музыкой, с первых же строк любого романа. Цыган Мелькиадес — музыкальнейший и поэтичнейший образ! — Кортасар закурил и бросил в море пустую пачку «Житан» с голубым силуэтом танцующей цыганки — она затанцевала на волнах между камнями волнительно-ритмичный танец, и будто послышались её маленькие кастаньеты. — Прислушайтесь: «Он остался в живых, хотя болел пеллагрой в Персии, цингой на Малайском архипелаге, проказой в Александрии, бери-бери в Японии, — Кортасар улыбался, как мальчишка, очарованный приключениями героев Жюля Верна, — бубонной чумой на Мадагаскаре, попал в землетрясение на острове Сицилия и в кораблекрушение в Магеллановом проливе, стоившее жизни множеству людей. Это необыкновенное существо, утверждавшее, что ему известны секреты Нострадамуса, имело облик мрачного мужчины, обременённого горькой славой, его азиатские глаза, казалось, видели обратную сторону вещей. Он носил большую шляпу, широкие чёрные поля которой напоминали распростёртые крылья ворона, и бархатный жилет, покрытый патиной вековой плесени...» Цыгане с их музыкой вообще у латиноамериканцев, но особенно у Маркеса, как, по-моему, и в русской литературе — у Толстого, Достоевского, — играют столь важную роль, что это могло бы стать темой исследования. Не внешнюю сторону брать — фламенко с гитарными переборами, конокрадство, поножовщина, гадания, — но внутреннюю, глубинную. Цыгане — не только музыка, не только тысячелетиями хранящая себя нация и образ жизни. Это философия.
Утопив мою кисть в своей костистой «лопате», неожиданно крепко, жестковато пожав руку, Кортасар моложавой, чуть вихляющей, богемно-хипповой походкой направился к поджидавшей его под козырьком «Ривьеры» молодой особе. А тёмно-голубая одинокая «Цыганка» всё танцевала на зелёной прозрачной воде между подёрнутыми тиной, блестевшими на солнце валунами пористого ракушечника.
Кортасар настоятельно советовал отдать роман в одно из крупнейших издательств континента, аргентинское «Судамерикана». Но у Маркеса была договорённость с совладельцами издательства «Эра», которое печатало его прежние вещи, когда никто другой не брался, — с Висенте Рохо и испанкой Неус Эспресате, супругой Эммануэля Карбальо. Чтобы не обижать друзей, Маркес решил договориться с Висенте, профессиональным художником книги, чтобы он оформил обложку романа, а с Эммануэлем — чтобы тот написал предисловие. Альваро Мутис сомневался, что «Судамерикана» возьмёт, ему они уже трижды отказывали в публикации, «эти зажравшиеся аргентинцы во главе с каталонцем-владельцем Лопесом Льяуса-сом и крутым главным редактором Франсиско Порруа». Но Маркес отвечал, что они ещё в начале года предлагали ему издать «Палую листву», «Полковнику никто не пишет», «Недобрый час» и «Похороны Великой Мамы», которые передал им вместе с его литературным портретом для «Наших» Харсс. Тогда он отказался, объяснив, что связан контрактами с другими издательствами. Но недавно Порруа сам попросил выслать ему несколько глав.
Главы романа «Сто лет одиночества» Маркес выслал в Аргентину вместе с откликом Кортасара, статьёй Фуэнтеса, публикациями в «Мундо нуэво» и в «Эль Эспектадор». Порруа ответил сразу: Маркес получил контракт и чек на пятьсот долларов в качестве аванса. Мерседес обрадовалась, заплатила мяснику и отдала часть первоочередных долгов. Но возникла вдруг литагент Кармен Балсельс, она из Барселоны позвонила своему земляку-каталонцу Лопесу Льяусасу, владельцу «Судамериканы», и стала требовать увеличить аванс хотя бы до тысячи. Мутис предположил, что аргентинцы и послать могут куда подальше. Маркес позвонил в Барселону, хотя там была ночь, сказал Кармен, чтобы не мелочилась, не устраивала склок из-за паршивых пятисот баксов, главное, чтобы напечатали роман, притом немедленно, и вложились в рекламу, в распространение.
Вскоре Маркес получил по почте и подписал контракт с издательством «Судамерикана», по которому ему причиталось десять процентов от продажной стоимости книги. Но и после подписания он продолжал править рукопись. И это, по мнению Мендосы, могло продолжаться бесконечно, роман в триста с лишним страниц мог с течением времени превратиться в «небольшую, но неуязвимую повесть или даже рассказ» — если бы не категоричность Мерседес, настоявшей на немедленной отправке рукописи в издательство.
Маркес подчинился, снарядил её на почту (по другой версии, сперва они пошли вместе). Служащий взвесил пакет и сообщил цену: восемьдесят два песо. Покраснев, Мерседес спросила, сколько граммов можно отправить в Буэнос-Айрес за пятьдесят одно песо. Отправив часть, она собрала дома вещи, которые ещё могли принять в ломбард, — миксер, свой фен, отнесла, заложила и отправила оставшиеся страницы рукописи. «Вот, Габо, — устало сказала, вернувшись с почты. — Теперь нам с тобой только не хватает, чтобы твоя книга оказалась никому не нужным барахлом».
В конце осени 1966 года, заняв денег у Мутиса, Мерседес отправила экземпляр рукописи и в Барселону — её ждала Кармен, чтобы начать массированную рекламную кампанию, публиковать фрагменты и организовывать переводы на основные европейские языки, так как уже имелась договорённость с переводчиками на французский, английский, итальянский. Пятьсот долларов «Судамериканы» к тому времени иссякли, Маркес почти бросил курить, и взрослая половина семьи Маркесов старалась через день обходиться без обедов: Мерседес похудела, но делала вид, что весьма рада этому.
От Кармен о романе узнал редактор испанского издательства «Сейс-Барраль» Ферратер и попросил рукопись. Прочитав роман за ночь, он позвонил и стал уверять, что с «Судамериканой» контракт надо расторгнуть, а заключить с ними, ибо издание в «Сейс-Барраль» такого потрясающего романа практически гарантирует автору получение самой престижной для испаноязычных авторов Премии Малой библиотеки. Маркес отказался.
Накануне Рождества Мутис, уже год работавший представителем крупнейшей американской кинокомпании «XX век Фокс» в Латинской Америке, отправился в командировку в Буэнос-Айрес — главным образом для того, чтобы лично отвезти в «Судамерикану» копию рукописи романа «Сто лет одиночества»: Маркес почему-то был уверен, что отправленная Мерседес рукопись затерялась.
Мутис позвонил поздно вечером того же дня, когда прилетел в аргентинскую столицу. Сообщил, что не успел по телефону и заикнуться о романе, как Порруа заорал, что получил оба пакета, роман гениальный! Сказал, что необходимо встретиться, — и через двадцать минут примчался в отель «Пласа», где остановился Альваро. В баре главный редактор «Судамериканы», точно военачальник, докладывал Мутису о полной боевой готовности к изданию романа — уже были «заряжены» наиболее влиятельные газеты, журналы, радиостанции, телевидение, рекламные агентства... В конце разговора Альваро поинтересовался, решил ли Габо проблему с друзьями — Висенте Рохо, Неус и Карбальо?
Проблему с друзьями Маркес не решил. Было стыдно. Друзья поддержали его в тяжелейшую пору, верили в него, помогали, надеялись... Продумав предстоящий тяжёлый разговор, всячески обосновав и всесторонне подкрепив свои аргументы, настроившись на дружески-ласковый лад, он пришёл под вечер в издательство «Эра».
Поцеловавшись с Габриелем, Неус спросила, почему он мрачный, когда они ждут не дождутся его «Ста лет», и сказала, что готовится нечто невообразимое. Висенте Рохо объяснил, что они уже договорились со многими книготорговыми организациями Мексики, Венесуэлы, Перу, Колумбии... Маркес спросил про Аргентину, Неус сказала, что в Аргентине пока артачатся, там монополия этого монстра «Судамериканы», но обязательно пробьют и Аргентину. Набрав воздуху в лёгкие, как перед прыжком в воду, выдохнув, глотнув кофе, Маркес попросил ничего не пробивать. Неус и Висенте уставились на него. Неус сказала, что Эммануэль уже написал шикарнейшую рецензию на их будущую книгу. И Маркес признался, что роман у них печатать не будет, право на издание «Ста лет» он продал аргентинскому издательству «Судамерикана».
— За тридцать сребреников продали, сеньор Гарсиа Маркес? — помолчав, спросила Неус.
— Поймите! — вскричал Маркес. — Этот роман — может быть, самое главное в моей жизни! И я не мог упустить такого шанса, которого больше не будет, точно знаю! — напечатать книгу в крупнейшем издательстве Латинской Америки!
Маркес предложил Висенте Рохо сделать обложку для книги и пообещал договориться, даже поставить непременное условие хозяевам «Судамериканы», что вступительную статью напишет муж Неус Эммануэль Карбальо.
— Они колоссальный маркетинг провели! — оправдываясь, улыбался Маркес.
— Вы не Габриель Гарсиа Маркес, — сказала Неус. — Вы Габриель Гарсиа Маркетинг.
И вышла, хлопнув дверью. Прозвище это приклеится к Маркесу.
В начале мая Мерседес за ужином прочитала мужу газетную статью, в которой рассказывалось о том, что Че Гевара тайно проник в Боливию и почти год успешно вёл герилью (партизанскую войну). Попытки армии бороться с его отрядом напоминали бой с тенью, военные несли потери, толком не зная, кто сражается против них. Дело дошло до того, что суеверные солдаты начали утверждать, что воюют не с людьми, а с призраками. Всё изменилось, когда солдаты захватили двух мужчин, показавшихся подозрительными. Был приказ живыми никого не брать. Но спасла случайность — репортёр боливийской «Пренсии» ухитрился сфотографировать пленников. Новость о том, что сам Реже Дебре схвачен в Богом забытой деревушке в далёкой стране, облетела мир. В Америке и Европе знали этого двадцатишестилетнего французского интеллектуала, сына влиятельных родителей, написавшего книгу о кубинской революции, и личного друга Фиделя Кастро. В его защиту выступил весь левацкий истеблишмент Франции во главе с Жаном Полем Сартром, делом занялся лично президент де Голль и даже папа римский отправил письмо диктатору Боливии Барриенто, выражая обеспокоенность судьбой Дебре. О том, чтобы тайком расстрелять и захоронить пленников, теперь не могло быть и речи...
Мерседес спросила, действительно ли этот Че верит в мировую революцию и что он всё-таки за человек. Маркес, помолчав, ответил, что он, может быть, и не человек вовсе...
Весной 1967 года Висенте Рохо сделал эскизы к книге и показал их Маркесу, которому они очень понравились, особенно развёрнутая в обратную сторону буква «е» в слове «Soledad» («Одиночество»).
— Так пишут у нас, в Колумбии, простые люди, — сказал Маркес. — Эта перевёрнутая буква в названии словно делает одиночество ещё более одиноким. И синие прямоугольники со срубленными углами и чёрными и оранжевыми картинками из наших сказок: и рыбки летающие, и ангелы, и падающие звёзды... И хорошо, что всё на девственно-чистом белом фоне. Я — за! Но кажется, они уже прогнали первый тираж, подгадывая к каким-то уже готовым к публикации рецензиям, статьям, интервью, я уже сам дал несколько... Но не беда — даю тебе сто процентов гарантии, что будет и второй тираж, и третий — и уж точно с твоей обложкой, даже не сомневайся!
Книга вышла 30 мая 1967 года тиражом восемь тысяч экземпляров (и Маркес сразу написал письмо, что не несёт ответственности за затоваривание склада издательства). На обложке был изображён галеон в зарослях сельвы. Но следующие тиражи — в десять, пятнадцать, тридцать, сто, двести, пятьсот тысяч, миллион экземпляров — неизменно печатались с обложкой Висенте Рохо и сделали его популярным во всей Латинской Америке оформителем книг. Не все, правда, сразу поняли идею художника — например, владелец книжного магазина в Гуаякиле выставил рекламацию и потребовал не поставлять бракованный товар — книг с опечаткой на обложке, которую он «вынужден, прежде чем пускать в продажу, на каждом экземпляре исправлять от руки».
Крупнейший еженедельник «Примера Плана» в июне направил своего ведущего обозревателя Шоо в Мехико для эксклюзивного интервью с Гарсиа Маркесом, которое планировалось дать с портретом автора романа на первой полосе к началу продаж. Но газета опоздала — тираж был раскуплен. (Кстати, как и вышедший в те дни альбом «Сержант Пеппер»; было две темы для обсуждений в прессе, в кафе — «Битлз» и Маркес.)
Двадцатого июня, когда Маркеса пригласили в Буэнос-Айрес уже в качестве автора бестселлера, а также члена жюри литературного конкурса «Примера Плана Судамерикана», был запущен второй тираж книги, о чём и поспешил сообщить прямо в аэропорту счастливый главный редактор Франсиско Порруа. Рейс из Мехико был поздний, самолёт приземлился в половине второго ночи.
— Добро пожаловать! — сказал Порруа, преподнеся Мерседес огромный букет белых роз. — Каково будет ваше первое желание на гостеприимной аргентинской земле?
— А что, если нам сразу отправиться в пампу? — спросил Маркес. — Встречать рассвет, пить вино, есть асадо, мне так расхваливали по-аргентински жаренное мясо!
«Глядя на Гарсиа Маркеса, — писал Мендоса, — на его яркий, пёстрый, карибской расцветки пиджак, на его узкие брюки а-ля Пьетро Креспи, цыганские золотые зубы, слыша его менторский тон, грубоватый юмор и обескураживающую прямолинейность, Франсиско Порруа и Томас Элой Мартинес начали понимать, что только такой cataquero, выходец из Аракатаки, странствующий собиратель историй, мог сочинить роман, который за две недели "положил на обе лопатки" тысячи аргентинских читателей».
О том незабываемо-триумфальном пребывании Маркеса в Буэнос-Айресе мне рассказала исследовательница его творчества Мину Мирабаль:
— Папина младшая сестра Хулия тогда работала редактором издательства «Судамерикана». Она знала Буэнос-Айрес лучше многих байресцев и иногда сопровождала чету в поездках и прогулках по городу. В принципе, Габо уже не был безвестным. За год до того там вышла антология латиноамериканского рассказа «Десять заповедей», в которую были включены рассказ «У нас в городе воров нет» и литературный автопортрет Маркеса, как и других участников антологии. Маркес, прирождённый рекламщик, о себе написал, что родился под знаком Рыб, о чём не жалеет, женился, писателем стал из робости, а истинное его призвание — маг, но слишком нервничал, пытаясь творить чудеса, и поэтому стал искать прибежище в одиночестве литературы. Литература же даётся ему с превеликим трудом, он физически борется с каждым словом, и почти всегда победа остаётся за словом. Он никогда не говорит о литературе, ибо не знает, что это такое, но ему кажется, что он бы принёс человечеству гораздо больше пользы, если бы стал не писателем, а террористом.
— Габо нравилось всё, начиная с потрясающего полного названия — Город Пресвятой Троицы и Порт нашей Госпожи Святой Марии Добрых Ветров, — рассказывала Мину. — В Байресе Габо принимали как настоящего ВИП-гостя: кормили, поили, возили... Но иногда он выкраивал или даже вырывал — а он может быть резким, особенно с теми, от кого не зависит, — немного времени, чтобы просто пройтись, и чуть ли не из каждой витрины с обложки журнала «Примера Плана» смотрел на них с Мерседес, лукаво улыбаясь в чёрные усы, Габриель Гарсиа Маркес. Однажды они обедали в ресторане на Авениде Касерос, столики стояли на улице под платанами, и Маркес увидел женщину с полными авоськами продуктов, а между помидорами, кабачками, баклажанами виднелась до боли знакомая обложка его «Ста лет» — он аж подскочил на месте, рот был занят пищей, так что замычал восторженно, замахал руками, чтобы и Мерседес с Хулией увидели эту картину!.. Вечером Габо попросил отвезти его в бар «Лондон», в котором собирались герои романа «Выигрыши» Кортасара, потом прошёлся по улицам, там упомянутым, — Перу, 25 Мая, Флориды... И сказал, что только теперь, побывав в этом месте, в Буэнос-Айресе вообще, удостоверился в том, что Кортасар — писатель латиноамериканский. Пару раз он посещал и злачные портовые заведения, в которых зарождался танго-танец, — это и сейчас бордели, но настоящих не осталось, всё на потребу туриндустрии.
— А почему всё-таки Маркес выбрал для своей премьеры именно Аргентину?
— Интуиция. Как потом многие «наши» признавали, в биографии Габо именно потрясающая, какая-то звериная, генетическая интуиция, доставшаяся ему от предков, сыграла главную роль. Только Буэнос-Айрес обладал условиями для создания бестселлера, каковым стал роман «Сто лет одиночества», прежде чем был отмечен в Нью-Йорке, Париже, Риме, Стокгольме... Они с Мерседес бывали в магазинах, покупали кое-что из одежды, в Байресе множество модных бутиков. Хотя потом Габо уверял, что купил только собрание сочинений Борхеса. Были, естественно, в оперном театре «Колон», где, по-моему, давали Чайковского. Их пригласили на премьеру в театр Института Ли-Телла. Они опоздали на несколько минут — я не исключаю, что Габо задержался умышленно, усвоив и как бы процитировав манеру появления на аудитории триумфаторов, от Юлия Цезаря до Иосифа Сталина. Между рядами по партеру шли при погашенном свете, когда спектакль уже начался. Й вдруг — по команде Порруа, как выяснилось, — прожектор выхватил их из темноты и «повёл», приковав внимание всех зрителей, — Мерседес так растерялась, что стала закрываться ладонями и вообще хотела убежать. Раздались аплодисменты, крики «Браво!», «Виват!», «Спасибо за блистательную книгу!», «Да здравствует Гарсиа Маркес!». Оглушительные аплодисменты (актёры со сцены в костюмах и гриме тоже аплодировали) перешли в овацию...
До отеля их сопровождала толпа, забрасывая цветами. На следующий день Маркеса с супругой переселили в гостевую резиденцию с охраной и секретаршей, которая должна была отвечать на шквал телефонных звонков. Но отбоя от поклонников не было, они и ночью дежурили на улице, вожделея получить автограф. Мерседес спросила мужа, не снится ли ей, так и не выкупившей фен из ломбарда, всё это.
Задержимся в Буэнос-Айресе. Как рассказывала тётушка Хулия, там могла и иначе решиться судьба будущего романа Маркеса «Осень Патриарха» — не исключено, что в роли главного героя могла бы выступить и женщина (ведь была женщина папой римским, точнее, папессой, были императрицы с диктаторским нравом, королевы).
— Во всяком случае, — рассказывала Мину Мирабаль, — пребывание Маркеса в Байресе, его посещение могилы жены президента Аргентины Перона Эвиты, которая уже много десятилетий является местом паломничества, рассказы о ней наложили отпечаток на образ супруги его Патриарха в романе. Но интерес к этой выдающейся женщине пробудил в Маркесе, возможно, Борхес. А Борхес, один из главных противников перонизма, будучи, как и большинство значительных писателей, далёк от объективности и не лишён чувства ревности (неслыханная популярность Эвы в народе при жизни граничила с массовым психозом), об Эвите, после её смерти, естественно, говорил вот как: «Жена Перона была обыкновенной проституткой. Содержала бордель около Хунина. И это должно бы её раздражать: я имею в виду, быть шлюхой в большом городе — совсем не то же самое, что в городишке среди пампасов, где все всё обо всех знают. Быть там шлюхой — это всё равно что быть парикмахером или хирургом. Должно быть, её это страшно злило — неприятно, когда тебя все знают, презирают и при этом пользуют». Моя тётя, тоже феминистка, была знакома с Эвой, они родились в один день, 7 мая. И тётушка Хулия до сих пор высокого мнения об Эвите. Да, она была сексапильной, обладала сексуальной харизмой. Да, на своей вилле на Итальянской Ривьере она сразу занялась любовью с Онассисом, а утром приготовила греческому магнату-судовладельцу знаменитый омлет с помидорами и получила от него десять тысяч долларов на благотворительность — это был «самый дорогой в жизни омлет», как выразился Онассис. Маркес заинтересовался судьбой Эвиты вовсе не как шлюхи, а как действительно незаурядной женщины (мы помним, он и раньше о ней писал). Мать Эвиты, когда отец погиб в автокатастрофе, содержала бордель. Эвита в четырнадцать стала любовницей певца и танцора танго Хосе Армани, который отвёз её в Буэнос-Айрес, где она первое время танцевала в борделях Боки — старого порта, где танго зародилось, изначально было танцем проституток, так и называлось: «Дай жетончик», потому что зарплату жрицам любви выдавали по жетонам, которыми расплачивались с ними клиенты в номерах. Она позировала для порнографических журналов, играла в полуподпольных театриках, где совокуплялись на сцене... Короче говоря, познакомившись с полковником Пероном, она сказала: «Если, как вы говорите, дело народа — ваше дело, каких бы жертв это ни требовало, то я буду с вами до самой смерти!» И была. Во время «радужного тура» по Европе Эвитой восхищались римский папа Пий XII, генералиссимус Франко, португальский президент Салазар, все европейские президенты и премьер-министры! Её авторитет был исключительно высок, в Аргентине ей присвоили титул «Духовного лидера нации». До сих пор простые люди её помнят как «Эву, пожертвовавшую жизнью ради народа». К сожалению, Маркес не написал о ней. А вот Томас Элой Мартинес написал роман «Святая Эвита». И Эндрю Ллойд Уэббер создал мюзикл в духе «Иисус Христос — суперзвезда» — «Эвита» с Мадонной в главной роли.
И по свидетельствам других исследователей, Маркес размышлял над книгой о жене диктатора и неоднократно возвращался к этой мысли. «Женщины правят миром», — убеждённо повторял он. И частенько, как потом признавался Мину, вспоминал рассказ тётушки Хулии о том, как влиятельный аргентинский дипломат Брамуглия заявил Эвите: «Не забывайте, сеньора, что во время моих заграничных поездок президент мне каждый день пишет». Что было правдой. Но Эвита парировала: «А вы, Брамуглия, не забывайте, что со мной президент каждую ночь спит». И Брамуглия был отправлен в отставку.
Женские образы Маркеса превосходны. Его всегда прельщали первые лица — а в XXI веке женщины Латинской Америки начали выходить на лидирующие политические позиции, становясь президентами и премьер-министрами. Если уж, как утверждают некоторые историки, латиноамериканское бытие в принципе немыслимо без диктатур, то смеем надеяться хотя бы на то, что очередная диктатура в Парагвае, скажем, или в Никарагуа будет не со свиным рылом Сомосы, а с привлекательными женскими чертами.
В перуанском журнале «Амару» была опубликована статья писателя Марио Варгаса Льосы о романе «Сто лет одиночества» — «Амадис в Америке». Она стала самым основательным откликом на появление романа и, как выяснилось, — основополагающей, притом написанной «равным по званию», что делает её особенно примечательной.
«Выход в свет романа Габриеля Гарсиа Маркеса "Сто лет одиночества" представляет собой событие чрезвычайное... — пишет Варгас Льоса. — Невероятно насыщенная проза, технически непогрешимое очарование и дьявольская фантазия...»
С Льосой Маркес был знаком прежде по переписке и по книгам без фотографий автора. Поэтому, увидев его в аэропорту Каракаса «Майкетия» (самолёты из Мехико и Лондона приземлились с разницей в четверть часа), принял этого высокого, длинноволосого, с чёрными бровями вразлёт, сросшимися на переносице, модно одетого парня, прилетевшего с Туманного Альбиона, за плейбоя, если не мафиозо. И удивился, когда тот с голливудской улыбкой представился на манер агента 007 Джеймса Бонда:
— Варгас Льоса, Марио Варгас Льоса!
— Вот уж никогда бы не подумал, встретив тебя, что это серьёзный писатель!
— Я бы сразу понял! — обнял он Маркеса и, немного, в три четверти повернувшись к теле- и фотокамерам, оказавшимся тут как тут, провозгласил: — Я потрясён и смят, считаю, что такое, как «Сто лет...», появляется уж точно не чаще, чем раз в сто лет! Это величайший роман нашего времени!
— Ну уж, скажешь тоже, — отвечал Маркес, не зная, куда деться от вспышек и вопросов со всех сторон. — Не скромничай, твой роман «Город и псы» изумителен!
Тут из «накопителя» вывалила толпа пассажиров сразу нескольких прибывших авиарейсов, писателей узнали, окружили, с восторженными криками стали просовывать что угодно для автографа (у пассажиров оказалось даже несколько экземпляров романа «Сто лет одиночества», что поразило Маркеса): блокноты, пакеты, журналы, пачки сигарет... Девушка умоляюще протянула свой авиабилет, а её подруга, рослая грудастая блондинка в чилийском пончо, приблизилась к Маркесу вплотную, повернулась к толпе спиной, задрала пончо и подставила для автографа левую грудь.
— А вот такого, пожалуй, ни с кем из самых великих не приключалось! — восторгался Марио в машине.
В номере Маркеса пили коньяк, закусывали лимоном.
— Между прочим, старик Ромуло Гальегос нашёл в наших с тобой судьбах много общего, — говорил Варгас Льоса. — И я был поражён тому, как много! Во-первых, он считает, что у нас один писательский масштаб и калибр. Мы с тобой оба воспитывались дедушками по материнской линии, оба были избалованными детьми. Детство в раю и у тебя, и у меня закончилось в десятилетнем возрасте. Мы оба поздно узнали родителей. Обоих отцы пытались отвратить от писательства. Оба учились в религиозной школе. Оба получили диплом бакалавра в интернате. И ты, я не сомневаюсь, писал в отрочестве стихи. И оба напечатали первые рассказы в двадцатилетием возрасте. И книжки читали, конечно, одни и те же: Рабле, Дефо, Дюма, Гюго, Достоевский, Дарио, Борхес, Фолкнер... И начали добывать хлеб насущный журналистикой. И притянул магнитом обоих Париж...
— Давай за него!
— За Париж и за женщин! За мадам Лакруа!
— Что?! — вскричал Маркес. — Откуда ты её знаешь?
— Я жил у неё во «Фландре». Милейшая женщина! И так же, как ты, выпивал по вечерам в баре «Шоп Паризьен». И нам отказали в публикации первых романов...
На следующее утро, 4 августа, едва выйдя из отеля, Маркес вновь был окружён и взят в плен журналистами и поклонниками — освободил его лишь решительный Варгас Льоса. Но и за завтраком не было отбоя — то тут, из фойе, то там, с улицы, блеснёт фотовспышка...
Обладая ораторским даром, великолепной памятью, чувством юмора, красивым бархатистым тембром голоса, выступил Варгас Льоса с ответной речью после получения премии Ромуло Гальегоса прекрасно — на зависть другу, сидевшему в президиуме с краю и беспрерывно дымившему (как ВИП-гостю Маркесу разрешалось курить в президиуме). Он говорил о большинстве населения континента, живущего в тяжелейших условиях; о роли писателя и литературы в Латинской Америке и в современном мире вообще, о трудностях, с которыми сталкивается писатель, и порой смертельных опасностях, которым подвергается, о мужестве писателя... Ему аплодировали. По настоянию Льосы заключительное слово было предоставлено Маркесу. Ровно за сутки до этого тот потерял аппетит, готовя речь, вновь и вновь переписывал её... «Мы сидели с ним рядом в президиуме, — вспоминал Варгас Льоса. — И, пока он не вышел к трибуне, я чувствовал, как физически мне передаётся его даже не волнение, а отчаянный страх: окутанный клубами дыма, как летучая мышь, он был мертвенно-бледен, капли пота катились у него по вискам, вспотели ладони... Он начинает говорить и первые секунды едва ворочает языком, вызывая недоумение присутствующих: кажется, вот-вот надо будет вызывать "неотложку"... Но слово за слово, фраза за фразой — и постепенно сплетается какая-то необыкновенно увлекательная история. И вознаграждает его зал бурными, как никого из опытных ораторов, аплодисментами... У Габо есть одна характерная черта, которая особенно меня восхищает: всё превращать в анекдот, притом с завязкой, кульминацией, развязкой и вызывающий смех, хотя впору нередко плакать».
Двенадцатого августа переместились в Боготу. Глядя из самолёта на огни колумбийской столицы, некогда так неприветливо его встретившей, он тихо сказал: «Ты сделал это!» — и, чокнувшись со своим отражением в иллюминаторе, выпил виски. Но нельзя сказать, что на этот раз Богота приняла его как родного. Роман туда ещё не дошёл, да и критика, и вообще было впечатление, что колумбийцы на что-то обижены. Так что особых почестей земляку не воздавалось. В очередной раз подтвердилась истина: в своём отечестве пророков нет. Льоса улетел к себе в Лиму, чтобы загодя «подготовить фанфары и расстелить ковровую дорожку к приезду Габо». Маркес — в Барранкилью, чтобы побыть с родителями, женой, детьми, с хохмачами из «Пещеры».
Сразу по прилёту в Лиму Маркес попал на крестины — стал крёстным отцом второго сына Варгаса Льосы, названного в честь нашего героя — Габриелем.
Через два дня, заполненных приёмами, встречами и пресс-конференциями, в присутствии интеллектуальной элиты Перу и при огромном стечении народа (не висели разве что на люстрах) в актовом зале архитектурного факультета Национального инженерного университета состоялся «исторический диалог самых знаменитых писателей Латинской Америки», посвящённый латиноамериканскому роману.
О том диалоге классиков писали многие исследователи, цитировали и по сей день его цитируют, он вошёл в учебники, диссертации, так что мы вправе его здесь опустить.
«— ...В заключительной главе романа Макондо, подхваченный ветром, взлетает на воздух и исчезает, — завершая беседу, сказал Варгас Льоса. — Будешь ли ты следить за полётом Макондо в пространстве?
— Напомню, что рыцарю отрубают голову столько раз, сколько нужно для повествования, — ответил Маркес, — и я не вижу ничего страшного в том, чтобы воскресить Макондо, позабыв, что его унёс ветер, если мне это понадобится. Потому что писатель, который сам себе не противоречит, — это догматик, а писатель-догматик реакционен. Вот уж кем бы я не хотел быть, так это реакционером.
— Твои книги имели успех на родине, они принесли тебе известность, тобой восхищаются в Колумбии, но я думаю, что книга, которая сделала тебя по-настоящему популярным, — это "Сто лет одиночества". Как ты думаешь, в какой мере может повлиять на твою будущую литературную работу тот факт, что ты вдруг превратился в звезду, в знаменитость?
— У меня возникли серьёзные осложнения. Я даже подумал, что, предвидь я заранее то, что случится с романом "Сто лет одиночества", — что его станут продавать и поглощать как горячие пирожки, — я бы не стал его публиковать. Я написал бы "Осень Патриарха" и издал бы оба романа вместе.
— Я знаю, что ты уезжаешь. Скажи, не повлияли ли на твоё решение покинуть Латинскую Америку эта популярность и опасения за последствия успеха?
— Я еду писать в Европу только потому, что жизнь там дешевле».
Шестого октября 1967 года в аэропорту Маркес купил журнал «Life» с фотографией Че на обложке и анонсом. В журнале был опубликован фоторепортаж под названием «Боливийские портреты исчезнувшего Че Гевары». Это были фотографии, найденные офицером боливийской армии в пещере, где останавливался на ночлег отряд Че. На одной из фотографий можно было сразу узнать худого, длинноволосого, бородатого революционера-авангардиста, сидевшего на траве в окружении двенадцати бойцов — точно апостолов.