Из беседы с Луисом Суаресом
Перевод Л. Осповата. Беседа Гарсиа Маркеса с мексиканским журналистом Луисом Суаресом опубликована в журнале «Сьемпре!» 19 июня 1978 г. (Мехико).
Так называемая магическая литература принадлежит народам и странам, которые находятся в состоянии отсталости. Если эти народы достигнут определенного уровня развития, должен ли будет исчезнуть и этот магический мир, а также его литература в Латинской Америке и в других странах мира?
Так называемая магическая литература Латинской Америки, которая является, быть может, самой реалистической литературой мира, заключена в границах вполне определенного культурного региона: это страны Карибского бассейна и Бразилия. Считается, что своим магическим зарядом она обязана негритянскому элементу. Но в действительности этот заряд — более раннего происхождения. Первый шедевр магической литературы — это «Дневник Христофора Колумба». И он уже настолько пронизан магией карибского мира, что и сама история книги стала невероятной.
Ну, а как распространялась или эволюционировала «литературная магия» после Колумба?
А вот как. Эта приверженность карибского мира к фантастике окрепла благодаря привезенным сюда африканским рабам, чье безудержное воображение сплавилось с воображением индейцев, живших здесь до Колумба, а также с фантазией андалузцев и верой в сверхъестественное, свойственной галисийцам. Из всего этого не могло возникнуть иного изображения действительности, не могло возникнуть иной литературы и, разумеется, живописи и музыки, чем те, какими мы располагаем в Карибском регионе. Афрокубинская музыка, калипсо или ритуальные песни Тринидада соотносятся с нашей литературой, а также, например, живописью Вильфредо Лама, потому что все это — эстетические выражения одной и той же реальности.
А в грядущем, когда в Латинской Америке изменится положение дел благодаря материальным завоеваниям и развитию?..
Я думаю, что в грядущем судьба этих эстетических проявлений будет зависеть не столько от степени развития общества, сколько от типа общества, в котором мы станем жить завтра. Конечно, в социалистическом обществе все эти достоинства не исчезнут, а очистятся и окрепнут, ибо я верю, что социализм не только сохранит культурные традиции народов, но разовьет их до самых блестящих результатов. Я надеюсь, что именно это произойдет на Кубе. И в самом деле, здесь всего через двадцать лет победы революции мы начинаем видеть весьма наглядные проявления социалистической культуры, вобравшей в себя и магические традиции.
Сегодня много говорят об ангажированности и о воинствующей позиции в литературе, в искусстве, вообще в жизни. Как понимать ангажированность в литературе? С кем и во имя чего? Какова твоя позиция? Какова, по-твоему, должна быть позиция других?
Нам — писателям и художникам, пришлось в течение многих лет жить под тяжестью грозного вопроса: в чем состоит наша ангажированность? Думаю, что она, конечно, существует, что она должна существовать, но это относится не только к писателям и художникам, но также к плотникам, медикам, футболистам. Всякий, кто стремится изменить мир во имя более справедливого общества, должен быть ангажирован И все же вопрос мне не нравится, потому что он фатальным образом ведет к абстрактным понятиям. Я говорил много раз и повторяю теперь, что для меня, писателя, писать хорошо — это также революционный долг. Грэм Грин сказал мне однажды, пролетая над Карибским морем, что мы, романисты, — не интеллектуалы, а «эмоционалы». Это вызвало во мне чувство огромного облегчения, так как я должен признаться, что питаю врожденное предубеждение к интеллектуалам, что испытываю некоторое раздражение, когда меня так называют, и что на самом деле отношусь с изрядным недоверием к тем, кого считаю таковыми. Но, конечно, в основе этого лежит проблема дефиниций.
В таком случае, кого ты считаешь интеллектуалом?
Интеллектуал в моем понимании — странное существо, которое противопоставляет действительности предвзятую теорию и старается любой ценой втиснуть в нее эту действительность. Вот причина, по которой они внушают мне изрядное недоверие во всех областях жизни, особенно в политике,
Почему у нас принимают за писателей тех, кто едва написал несколько страниц?
Мы, писатели, делимся на две категории: те, кто пишут и те, кто не пишут. Те, кто не пишут, — более на виду, они заполняют собою модный свет. Ведь быть писателем модно, даже если ничего не писать. А быть в моде — это налагает столько обязательств, словно бы речь идет о киноартисте или королеве красоты. Другие писатели, те, кто пишут, — менее на виду, потому что они слишком заняты своей работой.
В этой связи почему многие писатели Латинской Америки — теперь я имею в виду только тех, кто пишет, — остаются авторами одного-единственного произведения?
Вообще-то я думаю, что всякий писатель создает только одну книгу, хотя бы он и написал много томов. Это относится, например, к Бальзаку, Конраду, Мелвиллу, Фолкнеру, Кафке. У каждого из этих автором одна из книг возвышается над остальными, и таким образом создается впечатление, что перед нами — автор одного-единственного творения. Обратимся к примерам. Сервантес написал много, но единственное, о чем говорят всегда, — это о «Дон Кихоте». А вот мне больше правятся некоторые из его новелл, в частности, история лиценциата Видриеры. Данте написал разные вещи, и прежде всего прекраснейшие стихи, а известен только благодаря «Божественной комедии». Рабле, Мильтон, Софокл, Толстой — на самом деле почти все они славятся благодаря одному-единственному произведению, хотя написали много книг. Весьма любопытен пример Борхеса, который пользуется вполне заслуженной известностью и славой за то, что написал множество разрозненных текстов, но ни одной большой книги. Кстати, именно в Латинской Америке особенно распространена тенденция утверждать, что писатели — это авторы одной-единственной книги. У меня есть свои сомнения на этот счет. Например, Ромуло Гальегос известен только благодаря «Донье Барбаре», которую я считаю очень хорошим романом своего времени, однако для меня лучшая его книга — это «Кантакларо»: Мигеля Анхеля Астуриаса знают как автора «Сеньора Президента», который, на мой взгляд, — один из самых плохих романов, созданных на нашем континенте. Однако «Легенды Гватемалы» и многие другие произведения меньшего объема сделали его, без сомнения, достойным Нобелевской премии... Хуана Рульфо, с другой стороны, не раз упрекали за то, что он написал только «Педро Парамо». Его постоянно тревожат, спрашивая, когда же он выпустит другую книгу. Это неправильно. Прежде всего, для меня рассказы Рульфо столь же значительны, как и его роман «Педро Парамо», который, повторяю, по-моему, если не самый лучший, не самый пространный, не самый значительный, то самый прекрасный из всех романов, какие когда-либо были написаны на испанском языке. Я никогда не спрашиваю писателя, почему он больше не пишет. Но по отношению к Рульфо я еще более осторожен. Если бы я написал «Педро Парамо», то я ни о чем не заботился бы и не стал бы ничего больше писать до конца жизни.
Утверждали, что «Сто лет одиночества» — произведение, которое не может превзойти даже его собственный автор. Что ты скажешь об этом? Тебе хотелось бы доказать противоположное?
Все происходящее с книгой «Сто лет одиночества» объясняется тем, что в известном смысле она похожа на жизнь людей во всем мире и что форма повествования — линейная, текучая и до некоторой степени даже поверхностная — позволила ей стать более популярной, чем другим моим книгам. Однако как литературное произведение «Осень патриарха» много значительней. Во всяком случае, я убежден, что «Осень патриарха» — это книга, которая спасет меня от забвения и тогда, когда уже никто не припомнит: «полковник Аурелиано Буэндиа» — исторический деятель или просто название улицы.
Существовал ли в действительности «бум» латиноамериканской литературы?
Так называемый «бум» латиноамериканской литературы существовал на самом деле и явился логическим следствием Кубинской революции. Истина заключается в том, что мы, большинство тех писателей, которых имеют в виду, говоря о «буме», стали писать задолго до того, как «нашумели» во всем мире. Однако в отсталых и далеких странах Латинской Америки никто не обращал на нас внимания. Я сам, написав мою первую повесть «Палая листва» около 1953 года, был вынужден ждать три или четыре года, пока мне окажут милость и опубликуют ее. Хуан Рульфо опубликовал «Педро Парамо» в 1955 году; Карлос Фуэнтес отдал на суд публике «Край безоблачной ясности» в то же самое время; Алехо Карпентьер задолго до того опубликовал свои первые чудесные книги. Тем не менее только в результате Кубинской революции эти авторы стали известными, только тогда мы завоевали популярность за пределами Латинской Америки.
...Когда были получены известия о Кубинской революции, европейцам пришлось спросить себя, где находится Куба, и тут они открыли, что существует часть света, именуемая Латинской Америкой. Тогда они ею заинтересовались, начали ее изучать, старались понять ее. И среди многих вещей, которые, как они обнаружили, уже имеются в Латинской Америке, оказалась литература, которую они не знали. Вот тогда и принялись выпускать наши книги, которые уже по много раз побывали во французских и североамериканских издательствах, но были отвергнуты.
А почему они изменили свое мнение?
Теперь эти книги показались им хорошими, потому что среди прочих причин. Кубинская революция послужила нам громогласным рупором. В то время оказывал влияние и другой феномен — культурный колониализм, жертвами которого мы, латиноамериканцы, являлись тогда, и в гораздо большей степени, чем ныне. И когда из Европы и Соединенных Штатов поступили известия, что наши книги хороши, то ими начали интересоваться и наши издатели, наши критики. И те критики, которые некогда утверждали, что наши книги плохи, стали говорить, что они хороши. А издатели, которые не издавали нас в Латинской Америке, начали издавать, а тогда и латиноамериканские читатели начали узнавать нас, получили возможность узнать нас. Курьезно, что именно таким образом, через Париж, и Нью-Йорк, благодаря известиям, которые доносились с других континентов, мы добились самого главного — того, что стало самым важным в «буме» латиноамериканского романа: нас открыли латиноамериканские читатели, они осознали, что у них есть своя литература, которая не только так же хороша, как литературы других частей света, но будет такой на многие годы, ибо я думаю, что Латинская Америка надолго останется источником творчества — источником, значение которого будет неуклонно возрастать по мере того, как развитие наших стран будет предоставлять нам возможность еще более глубокого самовыражения.
Находится ли Гарсиа Маркес в числе тех писателей, которые тебе нравятся?
Гарсиа Маркес — не тот писатель, который нравится мне больше всех, но, во всяком случае, он мне нравится. Разумеется, он нравился бы мне гораздо больше, если бы не был мною самим и не должен был писать книги.
Что означает для тебя политика как самая конкретная практика: потерю времени, период «междуцарствия» между двумя произведениями, источник обогащения творчества?
Чувство солидарности, которое для меня — то же самое, что для католиков святое причастие, имеет для меня вполне ясный смысл. Я хочу сказать, что каждым из своих действий каждый из нас ответственен перед всем человечеством. Когда кто-либо открывает эту истину, это значит, что его социальное сознание достигло наивысшего уровня. Откровенно говоря, это и произошло со мной. Для меня не существует ни единого поступка в моей жизни, который бы не был политическим актом.
Какого ты мнения о писателях — или почти писателях, — которые все оставляют на тот день, когда они по-настоящему смогут писать? Как понимаешь ты и как на практике осуществляешь дисциплину писательского труда?
Писательство — это ослиный труд. У меня такое впечатление, что по мере того, как идет время, мне становится все труднее писать. Было время, когда я подумал: это из-за того, что иссякает способность выражения, но теперь полагаю, что дело обстоит как раз наоборот. Я думаю, дело в том, что возрастает чувство ответственности. Возникает ощущение, с каждым разом все более сильное, что каждое слово, которое ты пишешь, может встретить еще более широкий отклик, может воздействовать на еще большее число людей.