Главная
Биография
Хронология жизни
Премии и награды
Личная жизнь и семья
Друзья
Произведения
Постановки
Интервью
Интересные факты
Цитаты
Фотографии
Фильмы и передачи
Публикации
Разное
Группа ВКонтакте
Статьи

Глава вторая. Триумф. Трагедия. Фарс

Читателей Советского Союза страсть к творчеству неизвестного до того латиноамериканца обуяла тотчас после публикации романа на русском. Тираж сразу расхватали, книгу достать было невозможно, её давали почитать «на одну ночь».

Но страсть была, безусловно, продолжением какой-то неуёмной любви советского народа к Кубе, барбудос, Фиделю Кастро, Че Геваре...

«Куба, любовь моя!..» — разливалась песня о героях-бородачах «от Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей». Фиделя Кастро встречали в Москве почти как Юрия Гагарина — сотни тысяч человек восторженно размахивали кубинскими флажками и, крича «Вива, Куба!», запускали в небо разноцветные воздушные шары. В сознании советских граждан они были сопоставимы: отважные, страшно симпатичные молодые люди атаковали и победили, один — космос, другой — Америку, оба открыли новые миры.

О Фиделе ходили легенды, сочинялись задорные частушки: «Валентине Терешковой за полёт космический / Фидель Кастро подарил х... автоматический!» Он был молод, высок, благороден (тем более по сравнению с нашим низеньким, толстеньким, лысым и в летах Хрущёвым). Он восхищался красотой русских женщин, особенно стюардесс. Егерь правительственного Завидовского заповедника Александр Н. рассказывал мне, как обслуживал Хрущёва с Фиделем на охоте. Чтобы добыча была гарантирована, зверьё — кабанов, а то и лосей, оленей — во время «королевских», сиречь политбюровских, охот не только загоняли целыми батальонами, не только усиленно прикармливали перед вышками, но и привязывали, дабы ни один высокий гость даже с трясущимися от старости и обильных возлияний руками не мог бы промазать. Увидев такое, Фидель возмутился и покинул заповедник. Молва разнеслась по окрестным верхневолжским деревням и всему Союзу. И в тысячах изб поднимались и со звоном сталкивались гранёные стаканы с национальным русским напитком за товарища Фиделя Кастро Рус (ходил слух, что и Рус он присовокупил к своему имени из любви к русскому народу, что, конечно, не так).

Че Гевару, тоже приезжавшего в СССР в начале 1960-х, народ полюбил не меньше, а прекрасная половина, может, и больше. Сыновей называли Эрнестами — как в честь Хемингуэя, так и в честь Че. Носили, как он, береты. Отпускали бороды. Курили сигары (на Комсомольском проспекте в Москве открылся сигарный магазин «Гавана», в который выстраивались очереди). Фотографии Че Гевары вырезали из журнала «Огонёк», обрамляли, вешали на стены — у нас в деревне Новомелково на Волге я видел и рядом с образами. На другом берегу, у Видогощи (где егерем работал писатель Саша Соколов), студенческий отряд из Москвы строил коровник. Отряд был интернациональный, и один из студентов, большеглазый, носивший берет со звёздочкой, бородку, говоривший с акцентом и певший под гитару, назвался Геварой, двоюродным братом команданте Че. Однажды после танцев я стал свидетелем лютой драки деревенских девчонок за этого Че Гевару-младшего. Потом выяснилось, что звали стройотрядовца Эрнест Геворкян.

Вначале открыла Маркеса, естественно, интеллигенция, увидев в содержании «Ста лет одиночества» и то, что выразил латиноамериканист Валерий Земсков: «Роман Гарсиа Маркеса — это копилка всего арсенала мифотем XX века и идей философии "кошмара истории" и "абсурда бытия". Но сделал Гарсиа Маркес со всем этим арсеналом по своему внутреннему смыслу примерно то же, что в своё время сделал с рыцарским романом Сервантес, — он травестировал, опроверг, как не отвечающих времени, и жанр, и тип сознания, что его порождает, он высмеял, разоблачил и уничтожил их смехом...»

Латинская Америка ворвалась, вторглась, вломилась в нашу бедную, но спокойную и размеренную жизнь 1960-х годов. Внесла смятение чувств. Мы начали осознавать, что прозябаем, когда где-то творится такое! А поскольку советский народ был самым читающим в мире, прочитали роман «Сто лет одиночества» рекордное количество человек (сейчас, в XXI веке, самые раскрученные американские блокбастеры вряд ли собирают столько зрителей). Однажды, направляясь за город, я в сквере, трамвае, на эскалаторе, в вагоне метро, на площади трёх вокзалов, в электричке насчитал шестьдесят шесть мужчин и женщин, читающих «Сто лет одиночества»!

Виктор Астафьев и Василий Белов, называемые в 1970—1980-х годах «писателями-деревенщиками», неоднозначно относясь к творчеству Маркеса (смущали, конечно, слишком откровенные сцены), в разговорах с автором этих строк тем не менее причисляли его к «своим», «деревенщикам».

— Горожанин так не напишет! — помню, как всегда энергично, торопливо, убеждённо говорил Виктор Петрович Астафьев. — Только человек, в деревне выросший, до корней знающий и любящий её, будь то русская или колумбийская. У него герои похожи на наших мужиков, ей-богу. Ну чем не чудики Шукшина Василий Макарыча? Те аэроплан изобретали, чтоб улететь к еб...й матери, а у Маркеса золото искали с магнитом, который цыгане принесли. Я сам таких знал, и в деревне, и на фронте... И бабушка сказки мне рассказывала, кое-что удалось вспомнить в «Последнем поклоне». Конечно, деревенщик! Образ, подход у него деревенский. И слышит, и жалеет по-деревенски. Испанского не знаю, но и язык у Маркеса не городской блёкло-стёсанный — деревенский, своеобычный.

Василий Иванович Белов, работавший тогда над книгой «Лад», «энциклопедией народной эстетики», как назовёт её Валентин Распутин, также отметил, что русский «лад» и латиноамериканский в чём-то — главном — созвучны, хотя история и культура не то что не похожи, а где-то и прямо противоположны.

«В те времена никто ничего не замечал, — пишет Маркес в романе «Сто лет одиночества», — и, чтобы привлечь чьё-то внимание, нужно было вопить...» Казалось, это не про них, латиноамериканцев, это про нас. Роман представлялся едва ли не бунтарским, зовущим на бой — за честь и достоинство человека. Тогда едва-едва отгрохотали автоматные очереди по забастовавшим рабочим в советском Новочеркасске, когда чудом уцелевший маркесовский герой, ставший свидетелем расстрела рабочих банановой «United fruit company», возвратился домой, в Макондо. Но официальные средства информации твердили: «Мёртвых не было». Хосе Аркадио Второй говорит, что мёртвые были, но ему не верят, его не понимают, ему даже сочувствуют:

«— Там было, наверное, тысячи три... — прошептал он.

— Чего?

— Мёртвых, — объяснил он. — Наверное, все люди, которые собрались на станции.

Женщина посмотрела на него с жалостью:

— Здесь не было мёртвых...»

«В этом забвении, отчасти искусственно организованном, — писал знаменитый поэт-шестидесятник Евгений Евтушенко, — отчасти являющемся самозатуманиваем с целью не думать о чём-то страшном, что, не дай бог, может повториться завтра, Гарсиа Маркес видит одну из опаснейших гарантий возможности повторения кровавого прошлого. Люди, помнящие о вчерашних преступлениях, среди тех, кто забыл об этом или старается забыть, чувствуют себя изгоями, мешающими общей самоуспокоенности, и выглядят подозрительными маньяками в своём усердии напоминать. Книга Гарсиа Маркеса — это попытка связать в единый узел все разорвавшиеся или кем-то расчётливо разъединённые звенья памяти. Память с выпавшими или устранёнными звеньями — лживый учебник. <...> В этой книге нет хилых, ковыляющих чувств, — даже, казалось бы, низменные страсти исполнены возвышающей их силы... Эта книга, несмотря на то, что она взошла на перегное всей мировой литературы, не пахнет бумагой и чернилами: она пахнет сыростью сельвы, горьким потом рабочей усталости и сладким по́том любви, мокрой шерстью бродячих собак, дымящейся фритангой, амброй женской кожи и порохом. Эта книга матерится и молится...»

В СССР Маркес не то что сделался модным, он стал «своим». Его мировой масштаб, всемирная отзывчивость и покорили нас, русских. В стране, где пытались убить Бога, где по площадям в праздники носили изображения идолов-убийц и безверие возводилось в ранг государственной религии, роман Маркеса стал зеркалом и приговором.

— У меня есть подруга, — рассказывала испанистка Вера Кутейщикова, — которая как-то подошла ко мне и спросила: «Что такое этот Гарсиа Маркес?» Дело в том, что у той моей подруги тоже есть подруга и так далее, цепочка была очень длинная. Так вот та, последняя подруга подруги после того, как прочитала роман «Сто лет одиночества», поняла, что жить без этой книги не может. А так как купить её было невозможно, она поступила по-другому: выпросила у кого-то эту книгу и стала ее переписывать. Придёт с работы домой, поставит пластинку с классической музыкой — и переписывает. И так изо дня в день, строчку за строчкой, чуть ли не полгода, пока не переписала всю до конца. Потом она говорила, что это были счастливейшие часы её жизни. Когда я рассказала эту историю Маркесу, он как-то не особенно на неё отреагировал. Тогда же я взяла с него слово, что в Москве он будет нашим гостем. Он приехал в середине 1980-х на Московский международный кинофестиваль. Был большой переполох, всё начальство встречало его в аэропорту «Шереметьево». Визит был расписан буквально по часам. Но я спросила: «Габо, помнишь, что ты мне обещал?» Сказал, что помнит. И приехал. Что было! Налетела вся наша испанистская, латиноамериканистская кодла, человек тридцать набилось. Поболтали, погалдели. Было ощущение радостной полноты общения с необыкновенным человеком. Когда наболтались, я принесла стопку книг, чтобы Маркес надписал их тем, кто не смог прийти. Когда осталась последняя, я сказала: «А эту надпиши той женщине, которая тебя переписывала». Маркес спросил: «Как её зовут?» Но я этого не знала. И он написал: «Безвестной Пенелопе, которая переписывала мои книги в переводе на русский. Габриель».

Исследователь творчества писателя Осповат писал, что стержень романа «Сто лет одиночества» — история шести поколений семьи Буэндиа... но история эта развёртывается как бы в нескольких измерениях. Наиболее явственное — классическая семейная хроника, но с первых же страниц начинают высвечиваться и другие измерения, каждое из которых всё шире раздвигает рамки романа во времени и пространстве. В одном из этих измерений столетняя история Макондо обобщённо воспроизводит историю провинциальной Колумбии, точнее, тех областей страны, которые поначалу были отрезаны от внешнего мира, потом задеты вихрем кровавых междоусобиц, пережили эфемерный расцвет, вызванный «банановой лихорадкой», и опять погрузились в сонную одурь.

(«Но влекут меня сонной дер-р-ржавою, / Что раскисла, опухла от сна-а-а!» — пел о России в те годы Владимир Высоцкий, который, кстати, в 1979 году на концерте в МГУ, куда мне удалось проломиться, отвечая на вопрос из зала, с восхищением отозвался о творчестве Маркеса и заметил, что «будто про нас читаешь, какое к чёрту Макондо».)

В другом измерении судьба Макондо отражает судьбу всей Латинской Америки — падчерицы европейской цивилизации и жертвы североамериканских монополий. В третьем измерении — история семьи Буэндиа вмещает в себя целую эпоху человеческого сознания, прошедшую под знаком индивидуализма, — эпоху, «в начале которой стоит предприимчивый и пытливый человек Ренессанса, а в конце — отчуждённый индивид середины XX века». Но нашлось и ещё одно измерение — сопрягающееся с советской действительностью. И тут я не имею в виду социологическую концепцию романа, выдвинутую Осповатом, согласно которой в истории рода Буэндиа представлена, высмеяна, разоблачена и похоронена суть «буржуазного правопорядка», «буржуазного эгоизма». И не имею в виду яростные споры на страницах «Литературной газеты» и других изданий, а также многочисленных брошюр и книг о «силовом поле» сказки, о том, какой именно миф лежит в основе «Ста лет одиночества»: одни видели библейский миф с его сотворением мира, казнями египетскими и апокалипсисом, другие — античный с его трагедией рока и инцеста, третьи — структурный миф по Леви-Строссу, психоаналитический по Фрейду... Четвёртое (или какое-то по счёту) измерение в романе Маркеса — для не столько умных и заумных критиков, философов, сколько советских инженеров и рыбаков, колхозников и врачей, студентов и футболистов, машинистов и учителей, виноградарей и шахтёров, милиционеров и заключённых, грузчиков и бухгалтеров... Короче говоря, всего этого фантастически-реалистического явления под названием «советский народ», проживавшего в самой большой и могучей стране мира.

Отмечались эпизодические персонажи, которыми наполнен роман, — от колоритного капитана Роке Мясника, специалиста по массовым казням, удручённого своим кровавым ремеслом, до изумительного бродячего певца Франсиско Человека. В них усматривалась схожесть с эпизодическими персонажами русской классической и советской литературы и, как обычно в СССР, высвечивались некие аналогии с советской действительностью.

— А каково отношение Церкви к роману Маркеса? — поинтересовался я у знакомого батюшки, о. Алексия, служившего в древнем храме на берегу Волги (из тех священников, которые читали не только Священное Писание, требники, но и художественную литературу, а славился он тем, что тайно крестил, венчал детей высокопоставленных советских чиновников).

— Да как тебе сказать, Сергий... — задумался он. — С одной стороны — всё так, занятно. Но прямо-таки прёт из всех щелей бесовщина...

«Если "Дон Кихот" — это Евангелие от Сервантеса, — писал в статье о творчестве Маркеса философ Всеволод Багно, — то "Сто лет одиночества" — это Библия от Гарсиа Маркеса, история человечества и притча о человечестве».

Эпическая, социальная, философская составляющие романа в СССР, конечно, произвели колоссальное потрясение. Но и эротическая, сексуальная составляющие «Ста лет одиночества» оказались не на последнем месте в стране, где «секса не было».

Помнится, Юрий Нагибин в 1980 году в беседе со мной восхищался умением Маркеса писать распахнуто, но без пошлости, с чувством меры и гармонии.

— Я не очень понимаю, как ему это удаётся, — рассуждал Нагибин. — Хочется испанский язык на старости лет выучить, честное слово! Вот прочитал «Улисса» Джойса в подлиннике, по-английски, хотя с трудом осилил — и иначе всё предстало, точнее и глубже, в том числе и знаменитая джойсовская эротика. Это чрезвычайно сложная и скользкая тема! В кино вот лишь единицы, ну, может быть, великие итальянцы — Феллини, Висконти — умеют показывать эротику, секс, добиваясь желаемого эффекта, не вызывая у зрителя привкуса пошлости. Обратным же примерам несть числа. В нашей эротике непременно присутствует нечто казарменное.

Трудно было с мэтром не согласиться. Кстати о казарме. Когда я служил в армии, у нас в казарме передавали друг дружке зачитанную буквально до дыр, измятую страницу «про это» из «Ста лет...».

«Маркес лишён фрейдистского однобокого толкования любого человеческого порыва как следствия того или иного сексуального комплекса, — писал Евг. Евтушенко, — но он справедливо ощущает духовное и физическое в неразрывной связи... Волей-неволей Гарсиа Маркес противопоставил свою сагу о семье Буэндиа саге о Форсайтах, ибо правда о человечестве... не только в элегантно страдающей Флер, но и в бывшей крестьянке, теперешней проститутке со спиной, стёртой до крови после стольких клиентов...»

Художница Наталия Аникина, в пору триумфа Маркеса в СССР возлюбленная Евтушенко, рассказывала мне, сколь ошеломляющее впечатление на поэта произвела эротика «Ста лет...»:

— Гроза началась, молнии ослепительные сверкают, ливень!.. Он никогда прежде таким не был!.. И потом писал, писал, массу всего написал! Мне кажется, Женя, обожавший Кубу, Латинскую Америку, и сам как-то иначе, более по-настоящему стал писать после Маркеса — словно новое в нём что-то открылось.

Пожалуй, «Сто лет одиночества» оказалась самой популярной и нужной советскому народу книгой, сделавшейся даже не глотком, а полным вдохом свободы.

С того мгновения, как в иллюминаторе самолёта показался храм Саграда Фамилия — Искупительного храма Святого Семейства Антонио Гауди, Маркеса не оставляло ощущение, что он уже бывал в этом городе. Не сразу он понял, что видел Барселону глазами своего учителя — «учёного каталонца» Рамона Виньеса, завещавшего Габриелю причаститься к каталонской столице, которая не похожа ни на один город мира. Обворожительно женственная, восхитительная, она влюбляет в себя с первого взгляда.

И это, пожалуй, лучший город для вечерних прогулок. Художнику, композитору, писателю, хорошо поработавшему с утра, доставит наслаждение пройтись, чтобы размять ноги и зарядиться на завтрашнюю работу, от площади Каталонии по впадающим, как реки, одна в другую, бульварам Las Ramblas — по Рамбле Каналетас, Рамбле Эстудис, Рамбле Сан-Жузеп, которая круглый год в цветах... От памятника Колумбу у старого порта повернуть налево и пройти вдоль моря, вдыхая приглушённый запах, сотканный из множества запахов древнего Средиземноморья, любуясь женственными абрисами белоснежных яхт, думая о далёких странах, о будущем. Можно побродить по Кварталу Раздора между улицами Кунсель-де-Сен и Араго, поделённому великими каталонскими архитекторами-модернистами, задержаться у подножия дома Аматлье, где заложена плитка, от которой берёт отсчёт европейская дорога модернизма. Или погулять по Парку Гуэль Антонио Гауди, который издавна облюбовали кинематографисты и который так похож на «Страну чудес» Алисы Л. Кэрролла; в этом парке собирались анархисты и здесь «пошли под руку анархизм и феминизм». А на закате подняться на Монсерат, послушать лучший в мире хор мальчиков, поющий хвалебную песнь Пресвятой Богородице...

День ото дня Маркес всё глубже осознавал, что не только завещание Рамона Виньеса, но судьба привела его в Барселону: чем-то неуловимым его роман становился созвучен готически-барочно-модернистской архитектуре и ритму этого города, сочетающего, казалось бы, несочетаемое, обращающего едва ли не хаос — в гармонию. Этого города, где творили Гауди, Гранадос, Бунюэль, Миро, Дали, Пикассо...

«Когда читаешь "Сто лет одиночества", то слишком заметно: автору не хватило времени написать книгу как следует, — признавался Маркес. — С "Осенью Патриарха" было совсем иначе, на эту книгу у меня было семь лет, я мог работать спокойно».

Маркес называл всё им написанное прелюдией к роману о власти, о выборе, о рабстве, о свободе. Он предполагал, что если бы не «закрыл на ключ» «Сто лет одиночества», а полковник Аурелиано Буэндиа не проиграл войну (тем более что в XX веке войны оказались более «невозвратными», чем в рыцарские времена), а выиграл — он и стал бы патриархом. И есть момент, когда Буэндиа мог победить, взять власть и сделаться самым кровавым из диктаторов.

«Но в таком случае моя книга бы вышла совсем другой. Поэтому я оставил такой — неожиданный — поворот на потом, а именно для книги о диктаторе, которую держал в голове очень давно. В этом смысле, думаю, "Сто лет одиночества" можно считать прелюдией к "Осени Патриарха". А иными словами, книга, которую я всё время искал, вынашивал, хотел написать — это не "Сто лет", а "Осень". Вот так».

А между тем «Сто лет...» и в Европе продолжали своё триумфальное шествие. Маркес познакомился с Росой Регас, сексапильной красавицей, похожей на Ванессу Редгрейв в фильме Антониони «Фотоувеличение» (по мотивам рассказа Кортасара), фривольной писательницей, носившей такие мини-юбки, что казалось, будто она просто забыла надеть юбку, самой энергичной и скандальной рекламщицей в Барселоне. От романа «Сто лет одиночества» Роса «торчала, была в полнейшем экстазе», он «доводил до оргазма, вышибал дух». «Я безумно влюбилась в эту книгу, — вспоминала она через много лет, став владелицей одного из крупнейших издательских домов. — В сущности, я до сих пор всюду вожу её с собой и всегда нахожу в ней что-то новое. Она, как "Дон Кихот", книга на века. Но в те дни казалось, она апеллирует непосредственно ко мне. Это был мой мир. Мы все были от неё без ума, были помешаны на ней, как дети; передавали её из рук в руки».

Маркес понимал, что книга о диктаторе требует иного подхода. Она должна была стать гораздо более литературно усложнённой, чем «слишком лёгкий» роман «Сто лет одиночества», который и нравится читателям не за то, что самому автору казалось в нём хорошим, а за то, что, наоборот, представлялось слабым, «похожим на многосерийный телевизионный фильм». (К слову, пресловутые мексиканские сериалы с Ромарио, Марианной и иже с ними, дошедшие до СССР в перестройку, к середине 1980-х, как раз в 1960-х в самой Мексике входили в моду, их показывали постоянно. Когда Маркес работал в Мехико над романом, Мерседес их смотрела, муж, освободившись, посматривал краем глаза и подтрунивал над женой, но влияния они не могли не оказать.)

Итак, в Барселоне, одной из европейских интеллектуальных столиц, переполненной ещё свежими напоминаниями о всевозможных «измах» — анархизме, дадаизме, символизме, футуризме, кубофутуризме, модернизме, натуризме, эклектизме, конструктивизме, сюрреализме и т. д. и т. п., — Маркес умышленно, порой и «злонамеренно» создавал сложную конструкцию, требующую от читателя недюжинной литературной подготовки.

В ту пору, в конце 1960-х, много экспериментировали. Словно затеяна была игра: кто кого переусложнит, напишет такое, чтобы вообще никто так и не понял, не разгадал, что же на самом деле имел в виду автор. Кортасар «конструировал» один из самых усложнённых романов в истории литературы, даже не роман, а «гипотетическую структуру» — «62. Модель для сборки». Непростые для читательского восприятия, изощрённые романы писали, также находясь в Европе, и Фуэнтес — «День рождения», «Мексиканское время», и Льоса — «Ла Катедраль», и Астуриас — «Маладрон», «Страстная пятница», и Карпентьер — «Концерт барокко», «Превратности метода»... Кстати, «Превратности метода» кубинца Карпентьера вышли на год раньше «Осени Патриарха» Маркеса и продолжили ставшую традиционной для латиноамериканской литературы диктаторскую тему, с 1940-х годов разрабатывавшуюся в романах «Сеньор Президент» Астуриаса, «Великий Бурундун Бурунда умер» Саламеа, «Я, верховный» Роа Бастоса...

В Барселоне Маркес испытывал наслаждение от самого процесса работы. Вообще-то странно, по-маркесовски парадоксально то, что он поселился при диктатуре Франко в Испании, откуда свободомыслящие интеллектуалы, наоборот, бежали в Колумбию, Мексику, Францию, куда угодно. Впрочем, имеет право на существование и мысль, что при диктатурах, тоталитаризме и создаются великие произведения.

«— Я, латиноамериканец, оказался в исключительном положении, — рассказывал Маркес в Москве латиноамериканистам, — мне не довелось или почти не довелось жить при диктатуре. В это время в Латинской Америке просто не было подходящей для меня диктатуры, чтобы посмотреть, что это такое. И во многом из-за этого я поехал в Испанию, там была настоящая, старая диктатура одного человека. Ведь диктатура семейства Сомосы, например, не являлась в этом смысле старой, она передавалась как бы по эстафете. В Испании оказалось не так просто писать по памяти о Латинской Америке. Но в то же время чуть ли не ежедневно происходило нечто такое, что обогащало роман. Скажем, я написал эпизод, в котором жена диктатора становится жертвой покушения. Её автомобиль оказался неисправен, она с сыном отправляется на рынок на машине мужа, под которую заложен динамит, и, когда приезжает, происходит взрыв — машина взлетает над рынком. И вдруг утром открываю газету и читаю, что то же самое произошло в действительности. И выходила у меня прямо-таки фотографическая иллюстрация к газетному сообщению о теракте. А писатель, имея, конечно, право использовать реальные события, обязательно должен проделать литературную переработку».

И Маркесу пришлось сочинить новую сцену, несомненно, к лучшему, потому что история с собаками, которых специально натаскивали, чтобы они разорвали Летисию Насарено на рынке, — одна из сильнейших в романе, по драматизму сопоставимая с классической сценой у Достоевского в «Братьях Карамазовых».

«Это была дьявольская кровавая вакханалия, круговерть чудовищной смерти, клубок собачьих тел, из которых на краткий миг с мольбой простирались руки то Летисии, то мальчика; но очень быстро обе жертвы превратились в куски с жадностью пожираемого мяса; и всё это происходило на глазах у рыночной толпы, на глазах сотен людей; лица одних были искажены ужасом, другие не скрывали злорадства, а кто-то плакал от жалости...»

Обратим внимание на перекличку (не по смыслу, но по накалу) с рассказом брата Ивана Карамазова, в котором также фигурирует генерал, своего рода патриарх:

«Ну вот живёт генерал в своём поместье в две тысячи душ. <...> "Почему собака моя охромела?" Докладывают ему, что вот, дескать, этот самый мальчик камнем в неё пустил и ногу зашиб. "А, это ты, — оглядел его генерал, — взять его!" Взяли его, взяли у матери... Выводят мальчика из кутузки. Мрачный, холодный, туманный осенний день, знатный для охоты. Мальчика генерал велит раздеть, ребёночка раздевают всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть... "Гони его!" — командует генерал. "Беги, беги!" — кричат ему псари, мальчик бежит... "Ату его!" — вопит генерал и бросает на него всю стаю борзых собак. Затравил в глазах матери, и псы растерзали ребёнка в клочки!..»

«— Однажды, когда в очередной раз застопорилось, — рассказывал Маркес, — и я не знал, как дальше писать "Осень Патриарха", случайно на книжном развале на Рамбле я купил "Охоту в Африке" с предисловием Хемингуэя. Меня заинтересовало, что написал Хемингуэй к такой книге. Предисловие оказалось не слишком интересным, но, раз уж взял в руки книгу, я стал читать и про охоту, и про нравы слонов. И вот, изучая нравы, повадки, даже особенности экскрементов слонов, я понял, в чём моя ошибка и как мне дальше писать. То есть — неожиданно нашёл ключ к характеру и поведению героя...»

Испания и вообще Европа питала, обогащала книгу реальным жизненным содержанием. Именно реальным. Каким-то европейски стабильным. Всё у него теперь было, недостатка ни в чём не испытывал. Почти ежедневно счёт в банке пополнялся. Жизнь текла размеренно и респектабельно. Друг Плинио так вспоминал о Маркесе в Барселоне:

«Хорошо известно, что каталонская буржуазия наложила на Барселону свой отпечаток. Весь город дышит их цепким коммерческим практицизмом, успехом и дымом их дорогих сигар. Барселона — царство предприимчивых, активных, мажорных людей, одетых в отменно сшитые костюмы, посещающих самые дорогие рестораны, офисы банковских воротил, концертные залы, в которых выступают "звёзды" первой величины. Их также можно часто встретить на шикарных пляжах Коста-Бравы, где они любуются голубой далью Средиземного моря или купаются около своих больших белоснежных яхт, ни на секунду не переставая думать о новых выгодных сделках. <...> Барселона не годится для писателей, которые только начинают оттачивать своё перо, — там они рискуют быть раздавленными, в лучшем случае они получат работу корректора, станут вычитывать гранки или будут переводчиками. Издатели — всюду, но в Барселоне особенно — даже не принимают рукописи к рассмотрению только потому, что авторы их неизвестны. А вот для писателя с именем Барселона — место идеальное! Мало того что она является столицей издательского испаноязычного мира и полна разнокалиберных интеллектуалов и художников всех мастей, сияющих и сверкающих, как морская пена на солнце, — именитого там всюду приглашают, окружают вниманием, заботой, обслуживают по высшему классу, рекомендуя, если у него возникает желание, рестораны, где подают лучших устриц и другие искусно приготовленные дары моря, лучшую испанскую ветчину и самое выдержанное изысканное вино; ателье, где на заказ шьют великолепные рубашки и пиджаки из замши и кашемира; ночные клубы, где показывают высшего разряда и самый откровенный стриптиз, и лучший дом терпимости на бульварах Рамблас с юными девочками и мальчиками.

...По тому, как новые друзья рассаживались вокруг знаменитого писателя, как вдруг шумно начинали расхваливать какую-нибудь вещицу или одежду, недавно им купленную, и как громко дружно хохотали над плоскими шутками, порой срывавшимися с его языка, я начинал ощущать, что окружавшая его атмосфера, прежде мне незнакомая, полна той тонкой придворной лести, какой в своё время были окружены монархи Версаля. Кинозвёзды и режиссёры, оперные певицы и певцы, театральные светила, бизнесмены, издатели всех мастей, даже высшие правительственные чиновники — вот те люди, которые теперь окружали Габо».

Седьмого октября 1967 года Че Гевара записал в своём дневнике: «Переход был очень утомительным, и мы оставили за собой многочисленные следы в каньоне, по которому проходили. Поблизости не было никаких домов, но имелись крохотные клочки посадок картофеля, орошавшиеся с помощью канав, отходивших от одного из ручьёв...»

По радио сообщили, что боливийская армия окружила партизан между Рио-Гранде и рекой Асеро, и на сей раз это было правдой... Внезапно партизаны, измученные и израненные, увидели скалу, перегородившую им путь, и разом остановились. В гребне скалы имелась пятифутовая расщелина, через которую им необходимо было пробраться, а под ней — яма, полная ледяной воды. Аларком, один из партизан, вспоминал потом: «И Че смотрел на нас. Никто не желал первым совершить попытку взобраться на эту скалу. Человек — не кошка. Тогда Че сам полез, цепляясь пальцами за мельчайшие выступы...»

Барселона конца 1960-х оказалась лучшей «мастерской» для Маркеса. Своему литературному агенту Кармен Балсельс он признавался, что для него даже странно: говорят кругом по-испански, а на него внимания никто не обращает, тогда как дома, в Латинской Америке, глазеют, пальцем тычут: «Вон тот, который...» Счастливая Кармен смеялась, говоря, что быстро он привык к купанию в лучах славы.

Смеяться было отчего: её карьера понеслась в карьер. Почти одновременно с французским издательством и итальянское ведущее издательство «Фельтринелли» подписало с Кармен контракт на издание пяти книг Маркеса, а американское «Харпер и Роу» заказало перевод «Ста лет одиночества» лучшему переводчику. За несколько месяцев она подписала десятки контрактов. Долгое время оставалась «неприступной» Западная Германия, где четыре крупнейших издательства — во Франкфурте, Кёльне, Гамбурге и Мюнхене — упорно отказывались издавать роман на немецком. Но после информации о фантастических продажах по всему миру и получении Маркесом самых престижных премий «пала и Германия» — в лице издательского дома «Киепенхеур».

Маркес жаловался жене Варгаса Льосы (Льоса с супругой переехали в Барселону вслед за четой Маркесов и поселились в пяти минутах ходьбы, что в конце концов привело к мордобитию, но об этом позже) на то, что популярность, шумиха, вся эта суета, горы писем, в том числе от сумасшедших, то звезду его именем предлагают назвать, то остров пытаются продать или обменять на будущую книгу, то присылают свои фотографии в голом виде, умоляют переспать, — всё это выматывает и забирает ужасно много времени. Раскачиваясь в гамаке в саду за домом Маркеса, Патрисия, смеясь, говорила, что ничего в этом ужасного не видит, он становится похож на его героя-полковника в романе, которому приводили дочерей, чтобы он спал с ними. Интересовалась, как продвигается новый роман о диктаторе. Маркес признался, что, написав бо́льшую часть, отвлёкся — может, и под влиянием этих тысяч идиотских писем, и пишет рассказы, чтобы объединить в сборник под названием «Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и её бессердечной бабке». Патрисия спросила, та ли это история, вкратце описанная в романе «Сто лет одиночества», — про бабку, которая продавала внучку солдатам, грузчикам и циркачам, — и насколько она автобиографична, заходил ли он сам к девочке, отстояв очередь. Высказала уверенность, что заходил, настолько всё реально описано.

«Теперь я должен был, — признавался Маркес в одном из барселонских интервью, — доказать сотне тысяч неизвестных мне людей, раскупивших "Сто лет одиночества" меньше чем за год, что эта книга не была, как выразился один критик, счастливой случайностью... и что у меня ещё хватает горючего для других книг». В предисловии к одному из первых сборников Маркеса, вышедших в 1970-х годах в СССР, известный советский исследователь творчества Маркеса и переводчик Лев Осповат писал: «Первым, что осознал он, обратившись к уже давно возникшему замыслу романа о латиноамериканском диктаторе, была необходимость решительно преодолеть инерцию того стиля, который он так долго искал, вынашивая предыдущую книгу. "Я понял, что нужно полностью разрушить этот стиль, зайти с другой стороны. Как же это сделать? Надо начать с нуля. Как начать с нуля? Я буду писать детские рассказы". Рассказы, которые стал писать Гарсиа Маркес (они вошли в книгу под заглавием "Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и её жестокосердной бабке"), трудно назвать "детскими" — они рассчитаны на достаточно искушённого читателя. Но и автор по-своему прав: мы встречаемся в этих рассказах с такой детской чистотой воображения, населяющего мир самоценными чудесами, а порой и с таким мажорным преображением действительности, каких у Гарсиа Маркеса ещё не бывало...»

В основу «детской» (мы помним, Маркес уже брался за «детскую» литературу) «Невероятной и грустной истории...» положен эпизод из «Ста лет одиночества» — судьба девочки, по неосторожности которой сгорел дом, где она жила с бабушкой.

«...Когда бабка окончательно и бесповоротно убедилась, что в груде обгорелых обломков нет ничего путного, она посмотрела на внучку с самым искренним состраданием.

— Бедная моя детка, — вздохнула она, — тебе до конца твоей жизни не расплатиться со мной за такие убытки.

Эрендира начала расплачиваться в тот же самый день, когда под назойливый шум дождя бабка свела её к хилому и раньше времени овдовевшему лавочнику; его хорошо знали в пустыне как большого охотника до нетронутых девочек, за которых он платил не скупясь. На глазах у невозмутимой бабки скороспелый вдовец с научной взыскательностью осмотрел Эрендиру, оценил упругость её ляжек, величину грудей, диаметр бёдер. И пока не подсчитал в уме, чего она стоит, не проронил ни слова.

— Она ещё совсем зелёная, — произнёс он, — у неё грудки острятся, как у сучки.

Он поставил Эрендиру на весы, чтобы цифры подтвердили его правоту. Девочка весила сорок два килограмма.

— Красная цена ей сто песо, — сказал вдовец.

Бабка возмутилась.

— Сто песо за такую молоденькую целочку! — вскричала она. — Ну, любезный, у тебя, оказывается, нет никакого уважения к добродетели!..»

Если учесть, что впервые публиковалось это в одном из самых академических издательств СССР — «Прогресс», то становится очевидным: Осповат был прав, говоря о «детской чистоте воображения»:

«Бабка велела Эрендире идти с лавочником, и тот повёл её за руку в складское помещение, точно первоклассницу в школу.

— Я подожду тебя здесь, — сказала старуха.

— Хорошо, бабушка, — сказала Эрендира.

...При первой попытке вдового лавочника Эрендира заорала по-звериному и рванулась в сторону... Вдовец взял её под лопатки, не дав встать на ноги, ударом под дых повалил в гамак и так прижал коленкой, что она не смогла пошелохнуться. <...> Когда в посёлке не осталось ни одного мужчины, готового заплатить хоть самую малость за любовь Эрендиры, бабка повезла её на грузовике в края контрабандистов. <...> Бабушка обмахивалась веером, восседая на своём троне, — ей будто и дела не было до всей этой ярмарки. Единственное, что её интересовало, — это порядок в очереди клиентов и правильность суммы, которую она брала за вход к Эрендире... принимала в доплату образки святых, семейные реликвии, обручальные кольца — словом, всё, что было из золота, которое она пробовала на зуб, когда оно не блестело...

Сержантик вошёл внутрь, но тут же вышел, потому что Эрендира взмолилась, чтоб он позвал бабку. Бабка повесила на руку корзину с деньгами и скрылась в походной палатке, где было тесно, но опрятно и прибрано. В глубине на раскладушке пластом лежала измученная и грязная от солдатского пота Эрендира. Её била мелкая дрожь.

— Бабушка! — зарыдала она. — Я умираю...

— Да там всего ничего. Какой-нибудь десяток солдат.

Эрендира не заплакала, нет, она завыла, как загнанное животное... Когда Эрендира затихла, бабка вышла на улицу и вернула сержантику деньги.

— На сегодня всё, ребята! — сказала она. — Завтра в девять — пожалуйста!

Солдаты и гражданские, сломав очередь, разразились угрозами. Но бабка взмахнула своим жезлом и дала им решительный отпор.

— Ах вы изверги! Аспиды ненасытные! — надрывалась она. — Вы что думаете, она у меня железная? Вас бы на её место! Христопродавцы! Кобели поганые!..»

Об этой сцене, прочитанной Маркесом Патрисии, жене Льосы (под настроение Маркес охотно читал свою прозу вслух, чтобы «обкатать» на слушателях), она, Патрисия, сказала, что если бы не «образки святых», «семейные реликвии», если бы не эти «Аспиды ненасытные!», «Христопродавцы!», то было бы в духе секс-шоу на Рамбле. А так рассказ — как всё у Габо — не пошл и потрясающ. Но не про бедную, конечно, девочку, которую бабка укладывает в постель с мужиками, ведь не случайно он сравнивает купающуюся бабку с «белой самкой кита», что ассоциируется с Белым китом из романа Мелвилла «Моби Дик», где кит олицетворяет мировое зло, так что это про всех, какие к чёрту девочки! Маркес оценил редкое сочетание в женщине красоты и ума, Патрисия добавила, что прелестно сказано про бабушку: «И ни с того ни с сего, так, как поют только во сне, она пропела эти горькие для неё строки:

Господи, Господи, верни мне невинность,
Чтоб насладиться его любовью, как в первый раз.

И только Улисс заинтересовался бабушкиными печалями...»

Непростой, многозначный и многослойный рассказ, точнее, повесть Маркеса. Даже — короткий роман-драма, со множеством живых, неповторимых, «со своим ДНК» героев, перипетий, а главное (что Пушкин считал главным в прозе) — мыслей... Чрезвычайно интересен, сложен и даже в чём-то «поэтичен» образ бабушки, предсказывающей вконец истерзанной тысячами мужчин внучке:

«Ты станешь великой госпожой, — обратилась она к Эрендире. — Родоначальницей, которую боготворят те, кому она покровительствует, и почитают высшие власти. Капитаны будут слать тебе открытки со всех концов света».

Недаром «Эрендира» вызвала бурную дискуссию в прессе и неоднократные попытки экранизации. (В Париже на улице Сен-Дени, где располагались десятки секс-шоу, эротических театров, кинотеатров и т. п., мне довелось посмотреть в одном из заведений, где хозяином был иммигрант из Колумбии, порнопостановку, в которой блеснула «бессердечная бабка» Эрендиры — актрисе сокрушительных форм аплодировали, что нечасто случается на Сен-Дени и Пигаль.)

«Невероятная и грустная история...» развёртывается в целую притчу «о мытарствах души человеческой, — подметил в 1979 году Осповат, — о власти и покорности, о любви и бунте. Самая грубая и площадная проза (чего стоят одни только вымокшие от пота простыни, на которых Эрендира отрабатывает свой долг!) органически срастается со сказочной феерией, причём соединительной тканью служит всепроникающий юмор. <...> Даже любви, ворвавшейся вместе с юным и самоотверженным Улиссом в горестную жизнь Эрендиры, не суждено вызволить девушку из-под власти злых старухиных чар. Стоит заметить, что вообще в чудотворном мире Гарсиа Маркеса, кажется, одна лишь любовь неспособна творить чудеса. Избавление приходит слишком поздно и покупается слишком дорого — Улисс вынужден своими руками зарезать старуху, и тяжесть этого убийства он не в силах снести. А ожесточившаяся Эрендира, сняв с убитой жилет с зашитыми в нём золотыми слитками, убегает неведомо куда...»

В сборник, над которым Маркес работал с 1961 года и почти всё время пребывания в Барселоне (параллельно с романом «Осень Патриарха»), кроме «Невероятной и грустной истории...» — вошли рассказы «Старый-престарый сеньор с огромными крыльями», «Море исчезающих времён», «А смерть всегда надёжнее любви», «Последнее плавание корабля-призрака», «Блакаман добрый, продавец чудес», «Самый красивый утопленник в мире».

«...Женщины не могли не заметить, что покойный встретил свою смерть с достоинством, — в его лице не было выражения одиночества, столь частого у погибших в море, как не было и отвратительного убожества, отличающего речных утопленников...» Один из наиболее философских рассказов (у Маркеса все философские, но в этом сборнике — в особенности), рассказ-поэма. Сюжет рассказа «Самый красивый утопленник в мире», как обычно, незамысловат: жители селения обнаружили на берегу утопленника. Философия заключается в самом простом, казалось бы, но неизбывном, неиссякаемом, как самая жизнь, — женской мечте о Мужчине.

«Мало-помалу женщины очистили покойника от наслоений, и, когда он предстал перед ними в первозданном виде, у всех перехватило дыхание. Это был самый высокий, самый красивый и самый мужественный мужчина из всех существующих на свете... Женщины тайком сравнивали усопшего со своими мужьями и с грустью понимали, что он способен был в одну ночь сделать то, чего их мужьям не дано было сделать за всю жизнь, и они разочаровывались в глубинах своих сердец и раз и навсегда отвергали мужей как немощных и ни на что не годных. Забыв обо всём, они блуждали в трепетных рощицах своих фантазий...»

...Всего было в достатке у Маркеса. Но он почувствовал, вернувшись к роману «Осень Патриарха», что не хватает антильской поэзии. И тогда он отложил книгу в сторону и улетел на Антильские острова, которые объездил, остров за островом, останавливаясь, где нравилось, отдавая должное своему более чем завидному материальному положению.

Напоённый антильской музыкой и поэзией, Гарсиа Маркес продолжал работу.

«Представляю, сколько сложностей было у переводчиков "Осени Патриарха", — признавал он позже. — Книга насыщена стихами карибских народов: там есть кубинские песни, мексиканские и одна пуэрто-риканская. И это сделано сознательно, это своего рода литературная игра, доставляющая автору удовлетворение. Кроме того, она вся наполнена поэзией Рубена Дарио. Когда работал, я думал: какой поэт был бы типичным для эпохи великих диктаторов, которые правили подобно феодалам периода упадка? И таким поэтом, вне всяких сомнений, был никарагуанец Рубен Дарио».

В романе «Осень Патриарха» более двадцати пяти эпизодов, ситуаций, так или иначе заимствованных у Дарио, — это помимо того, что в романе действует и сам поэт как персонаж. «Присутствие личности и творчества Рубена Дарио подтверждает слова Гарсиа Маркеса о том, что именно этот роман содержит в себе наибольшее количество автобиографических моментов», — считает Сальдивар.

Роман о диктаторе тоже в общем-то с простым внешним сюжетом — Патриарх умер, народ вошёл во дворец и увидел, как он жил, а он вроде бы и не умер, но всё-таки умер, — сам по себе напоминает поэму об одиночестве во власти. Сочинял его Маркес, как пишут стихи, слово за словом, даже «букву за буквой». И бывали недели, когда удавалось написать только одну фразу, один абзац.

«Знаете, какая у меня была проблема? — признавался Маркес в одном из интервью. — Обычные фразы и даже диалоги у меня выходили в александрийском стиле или в десятистопнике. И мне пришлось потом разбивать и александрийский стиль, и десятистопник, чтобы этого не было заметно. При появлении Рубена Дарио, особенно во время его выступления, когда он читает стихи, в мой текст вкрапливается строка — los claros clarines (звонкие трубы). В этом изюминка».

«— В этой книге, Габо, ты позволил себе полную свободу, — говорил ему Плинио Мендоса. — Ты вольно обращался с синтаксисом, с категорией времени, даже с географией, а кое-кто утверждает, что и с историей... Однажды ты вообще назвал роман о диктаторе своей зашифрованной биографией. Но это странно и является скорее материалом для психоаналитика.

— Почему? Одиночество писателя схоже с одиночеством во власти...»

Маркес часто бывал в ту пору и в Париже. «У него была светлая, просторная и тихая квартира на бульваре Монпарнас, — вспоминал Мендоса. — Стены были выкрашены в светлые тона, повсюду чувствовались достаток, высокий уровень качества жизни и вкус: тёмно-коричневые английские кожаные кресла, гравюры супермодного Вильфредо Лама, роскошный стереопроигрыватель, всегда свежие жёлтые розы в хрустальных вазах. "Они приносят удачу, Плинио"... Теперь, кажется, он намного лучше, чем раньше, разбирается в хорошей живописи и музыке, ценит красивых женщин и шикарные отели, знает толк в очень дорогих шёлковых рубашках, эксклюзивной обуви, винах, сортах сыра, устрицах под острым индийским соусом, чёрную икру предпочитает красной. Его новые знакомые и приятели — только известные и состоявшиеся люди, неудачников нет: политики, режиссёры, кинозвёзды или обыкновенные мультимиллионеры, которые могут позволить себе роскошь иметь в друзьях знаменитость, так же, как они покупают квартиру или шиншилловую шубу любовнице. Но он не теряет из виду и старых друзей, с которыми когда-то пил дешёвое вино в борделях. Теперь он расплачивается по счетам. "Шампанского? — спрашивает он и делает это не из хвастовства и не потому, что питает слабость к "Вдове Клико" или "Дом Периньон"...»

Утром 8 октября 1967 года в Ла-Игуэре Эрнесто Че Гевара решает принять бой. Казалось, удастся прорваться через кордон. Но получил пулевое ранение в правую ногу, чуть выше лодыжки. Тут ещё одна пуля разбила приклад его карабина «М-2», а другая пробила дыру в берете. Он был вынужден отступить назад в ущелье, а группа рассеялась.

В 14.30 солдаты роты «В» батальона рейнджеров (конная полиция) в ущелье Куэбрада-дель-Юро увидели, как на уступе холма появился партизан, тащивший на себе раненого. Рейнджеры прицелились. «Не стреляйте! — послышался голос (по одной из многочисленных версий). — Я Че Гевара и стою для вас больше живым, чем мёртвым». Его схватили и повели. Едва держась на ногах, увидев раненых, он сказал, что является доктором, и предложил свою помощь. Но получил удар прикладом. Его привели в полуразрушенное здание школы, где продержали всю ночь и где получен был приказ из ЦРУ о его казни. В споре за право убить Че Гевару короткую соломинку вытянул солдат боливийской армии Марно Теран. Чтобы инсценировать, что Че погиб в бою, а не казнён без суда и следствия, Терану было приказано начать с ног и ни в коем случае не повредить лица его для последующей идентификации. Теран, коротышка ростом 150 сантиметров, выпив бутылку виски, взял «М-2» и вошёл к нему. Что-то сказал. «Что ты волнуешься? — ответил Че. — Ты же пришёл убить меня». «Я не мог заставить себя выстрелить, — вспоминал Теран. — И тогда этот человек сказал мне: "Стреляй, трус, ты убьёшь мужчину". Я отступил к двери, закрыл глаза и выпустил первую очередь. Он упал на пол с перебитыми ногами. Он корчился, обливаясь кровью. Я собрался с духом, выпустил вторую очередь и поразил его в руку, плечо и сердце». В комнату вошли сержант и другие рейнджеры и стреляли в уже бездыханное тело. Военный хирург ампутировал ему руки...

Но подробности станут известны миру позже. А в тот день, 9 октября 1967 года, точнее, накануне ночью, Маркес перечитывал рассказ Кортасара «Воссоединение» с эпиграфом из книги Эрнесто Че Гевары «Горы и равнина»: «Я вспомнил старый рассказ Джека Лондона, в котором герой, прислонившись к дереву, готовится достойно встретить смерть».

— Безусловно, кубинская революция, а в особенности судьба Че Гевары стали катализатором «бума» латиноамериканской литературы, — говорил мне в интервью в Гаване Кортасар. — И дело не в так называемом экспорте революции, в троцкизме и тому подобном — он, Че, будто разбудил задремавшее после страшных войн человечество. Трагичной и прекрасной своей судьбою, своей мученической, жертвенной гибелью показал или напомнил, что существуют и другие, вечные темы и вечные ценности, ради которых принимают смерть... Не погибни он в горах Боливии — и всё могло сложиться иначе: не было бы и 68-го года, поколением которого нас называли. Ведь и прежде выходили первоклассные романы латиноамериканцев... Че взывал к протесту, он стал знаменем нового, свежего, смелого!..

Вскоре после гибели Че Гевары Кортасар опубликовал в журнале «Каса де лас Америкас» письмо и стихотворение «Че», в котором рассказывалось о том, как хотелось ему плакать и кричать от боли: «Че умер, мне осталась только тишина...» Первая строфа заканчивается строчкой, которая содержит в себе смысл стихотворения: «Был брат у меня».

Когда тело Эрнесто Че Гевары было выставлено напоказ боливийскими властями, людей шокировали широко раскрытые зелёные глаза на мёртвом лице. Ночью в домишках окрестных деревень зажглись свечи. Крестьяне, посчитав его святым, обращались к нему: «San Ernesto de la Higuera», прося «святого Эрнесто» о милости. Очевидцы утверждали, что никто из мёртвых не был так похож на Иисуса Христа.

С приходом в январе 1968 года к руководству Коммунистической партией Чехословакии Александра Дубчека Чехословакия начала демонстрировать всё большую независимость от СССР. Политические реформы Дубчека и его соратников, которые стремились создать «социализм с человеческим лицом», не представляли собой полного отхода от прежней политической линии, как это было в Венгрии. Но при Дубчеке была существенно ослаблена цензура, повсеместно проходили свободные дискуссии, началось создание многопартийной системы. Было заявлено о стремлении обеспечить полную свободу слова, собраний и передвижений, строгий контроль над деятельностью органов безопасности, облегчить возможность организации частных предприятий и снизить государственный контроль над производством. Кроме того, планировались федерализация государства и расширение полномочий органов власти субъектов — Чехии и Словакии... Период политического либерализма в Чехословакии закончился уже через несколько дней, с вводом в страну более трёхсот тысяч человек и около семи тысяч танков стран Варшавского договора в ночь с 20 на 21 августа.

В Хельсинки состоялась демонстрация против ввода войск в Чехословакию. Со стороны Запада последовала лишь устная критика — в условиях ядерного противостояния западные страны были неспособны что-либо противопоставить советской военной мощи в Центральной Европе. В Советском Союзе протестовали некоторые представители интеллигенции. В частности, 25 августа 1968 года на Красной площади прошла демонстрация в поддержку независимости Чехословакии. Несколько демонстрантов развернули плакаты с лозунгами «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!», «Позор оккупантам!», «За вашу и нашу свободу!». В самой Чехословакии в знак протеста произошли акты публичного самосожжения, в частности студентами Карлова университета Яном Палахом и Яном Зайицем.

В Чехословакии результатом стала большая волна эмиграции (около трёхсот тысяч человек). Подавление Пражской весны усилило разочарование многих представителей западных левых кругов в теории марксизма-ленинизма и способствовало росту идей «еврокоммунизма» среди руководства и членов западных коммунистических партий — впоследствии приведшему к расколу во многих из них. Раскол произошёл и в среде интеллигенции. По «разные стороны баррикад» оказались с одной стороны Сартр, Борхес, Варгас Льоса, написавший гневную статью по поводу вторжения в журнале «Маски», Доносо, Бовуар, Моравиа, Гойтисоло, Грасс, Пазолини, Фуэнтес, Кабрера Инфанте — и с другой стороны, например, наш герой и Кортасар. Но позже Маркес признался: «Мир рухнул для меня, когда я узнал о советском вторжении в Чехословакию. Но теперь думаю: нет худа без добра; я понял, что мы все живём между двумя империализмами, в равной степени беспощадными и алчными. И в каком-то смысле это освобождение сознания. Меня потрясло, что по степени цинизма советские даже обошли гринго».

Хотя публично по поводу подавления Пражской весны Маркес не высказался. Так же, как и по поводу происходящего на Кубе, в частности ареста по обвинению в контрреволюционной деятельности и, по некоторым данным, пыток в гаванской тюрьме поэта Эберто Падильи и его жены, поэтессы Белькис Куса Мале. Куба вообще стала камнем преткновения, эдаким Рубиконом. Роман с Кубой Маркеса — пожалуй, самый загадочный из его романов в стиле магического реализма. Некие «тонкие властительные связи» соединяют его на протяжении десятилетий с «антильской красавицей». И Кортасар, утончённый интеллектуал-эрудит, с первого взгляда влюбился в Остров Свободы, в его молодых вождей-барбудос. «Я тебе откровенно скажу, — писал он литератору Блэкборну, — не будь я уже стар для подобных вещей и не люби я так сильно Париж, я бы вернулся на Кубу, чтобы быть с революцией до конца».

Говорил он подобное, напомню, и автору этих строк в Гаване. Но суть отношений с кубинским правительством и Кортасара, и Маркеса так и останутся, возможно, тайной. Повторюсь, некоторые диссиденты в Гаване договаривались до того, что Куба якобы щедро финансировала их лояльность и поддержку, что, впрочем, весьма маловероятно — скажем, Маркес после всемирного фурора «Ста лет одиночества» сам мог кого и что угодно финансировать. Но факт остаётся фактом. Кортасар, например, даже согласовывал с кубинскими властями — чаще всего в лице литератора, общественного деятеля, приближённого к высшему руководству Кубы Фернандеса Ретамара, — саму возможность публикации в легендарном американском журнале «Life» своего интервью. (Что было весьма странно, если не сказать большего: мне доводилось в Гаване встречаться с этим Фернандесом Ретамаром — обыкновенный партийный функционер, похожий на одного из многочисленных лауреатов-секретарей Союза писателей СССР тех лет.)

В конце 1968 года, на волне всемирного интереса к Латинской Америке, когда среди молодёжи считалось чуть ли не позором не знать, кто такой Че, не носить майку с изображением Че Гевары или берета со звездой «а-ля Че», журнал «Лайф» обратился к Кортасару, известному и модному — особенно среди «продвинутой», «левой» молодёжи — писателю, с предложением взять у него интервью по поводу публикации новых произведений. Первая реакция была негативной: никаких отношений с Соединёнными Штатами, — какого чёрта! (Незадолго до этого Кортасар, возможно не без влияния Гаваны, отказался от приглашения прочесть курс лекций в Колумбийском университете в США.) Но тут же он подумал о возможностях, которые это интервью ему даст: он сможет высказать своё мнение по многим важнейшим вопросам, в том числе по позиции мирового империализма в отношении Острова Свободы. И Кортасар, поразмыслив, решил согласиться при условии, если ему будет предоставлена возможность тщательно просмотреть и в случае необходимости скорректировать текст перед отправкой в печать. Редакция журнала, в то время одного из наиболее влиятельных в мире, в недоумении (ни Уинстон Черчилль, ни Джон Кеннеди, ни Элвис Пресли не ставили подобных условий) согласилась, работа над публикацией началась. (Журналисты «Лайфа» вспоминали, что Кортасар отстаивал буквально каждое своё слово, так или иначе работающее на кубинскую революцию.)

После гибели Че, студенческих волнений в мае 1968 года в Париже и во всей Европе, подавления Пражской весны позиции Кортасара и Маркеса всё более сближались. 1968 год сыграл важнейшую, ещё до конца не исследованную роль в новейшей истории, и писателей латиноамериканского «бума» называли «поколением 68-го года». (Кроме Праги и Парижа — убиты Мартин Лютер Кинг, Бобби Кеннеди, Энди Уорхол, мексиканской армией расстреляны сотни бастующих рабочих накануне Олимпиады в Мехико...)

Вскоре после волнений во Франции — «Видишь витрину для богатых — бери булыжник и действуй! Видишь дорогую машину — бери "коктейль Молотова" и действуй!..» — Гарсиа Маркес побывал в Париже и активно расспрашивал очевидцев недавних событий, от таксиста до министра. Но особого впечатления на него, бывалого латиноамериканца, эти рассказы не произвели, сложилось впечатление, что ничего серьёзнее громкой ругани и махания кулаками не было. Да и сам Париж, с кое-где разобранной ещё брусчаткой, людный, шумный, многоголосый, на этот раз разочаровал.

«Друг мой! — писал он своему старому верному другу Мендосе. — Нашего Парижа больше не существует, он неинтересен для меня, хотя и трудно в это поверить. Не ступить два раза в одну реку, и больше не будет того Парижа, который знали мы, — прошла молодость, да и сам Париж изменился... Я исторг из себя Париж, как застрявшую в ноге занозу...» И ещё в письме есть абзац, любопытный для нас, помнящих его роман в Париже в середине 1950-х с актрисой, некогда мечтавшей стать тореадором: «Судьба отвела мне роль тореадора, и я не знаю, как с этим совладать. Чтобы просмотреть перевод "Ста лет одиночества", я был вынужден искать прибежища в доме Тачии. (Спрашивается почему, когда и квартира была своя шикарная, и полно отелей? — С.М.) Она теперь степенная дама, у неё чудесный муж, без акцента говорящий на семи языках. При первой же встрече у неё с Мерседес установились добрые дружеские отношения, направленные главным образом против меня».

В Барселоне, где Маркес жил при настоящей якобы диктатуре, многие считали его аполитичным. Хотя, конечно, это было не так. Романист Хуан Марсе поведал профессору Мартину, как в конце лета 1968 года ездил в Гавану в качестве члена жюри конкурса Союза писателей и деятелей искусств Кубы. Как только стало очевидно, что премия за лучшее поэтическое произведение будет присуждена контрреволюционному поэту Эберто Падилье, а театральная — ярому гомосексуалисту Антону Арруфату, членов жюри задержали на пять недель. Поили и кормили в «Ривьере» как на убой, обеспечивали лучшими девицами, но разрешения на вылет не давали. Жюри настояло на своём, премии вручили. (И задержка жюри положила начало изменению имиджа Кубы, которую до этого считали выбравшей умеренный либерально-социалистический путь развития.) Марсе вернулся в Барселону, в доме Кармен рассказал о своих злоключениях Маркесу. «Да, действительно, Падилья оказался провокатором и вообще извращенцем, психом, — вспоминал Марсе. — Но его книга была лучшей, и этим всё сказано... Как сейчас вижу Габо: красный платок на шее, ходит туда-сюда. Он был зол на меня, взбешён. Сказал, что я идиот, ни черта не смыслю в литературе и ещё меньше в политике. Политика всегда на первом месте. Пусть бы хоть всех нас, писателей, перевешали. Падилья — ублюдок, работающий на ЦРУ, и мы ни в коем случае не должны были присуждать ему премию!..»

В середине сентября Маркес нарочно задержался в Париже, чтобы дождаться возвращения из командировки Кортасара, с которым очень хотел познакомиться лично. Об их знакомстве мне рассказывал Кортасар в Гаване:

— Настроение у меня было препаршивейшее, тем более что ко всем удовольствиям 68-го я и с женой расстался. И вот Маркес — радостное, светлое пятно того года! И он, и Мерседес мне показались просто чудом! Мы гуляли по Парижу, ужинали, кажется, в «Куполе», поднимались как туристы на Эйфелеву башню, что оказалось впервые и для меня, и для них, говорили о литературе, он благодарил за поддержку романа, твердил, что с него причитается, все смеялись! О Кубе говорили, о том, что теперь и Льоса, и Доносо, и Гойтисоло, и Фуэнтес — по другую сторону баррикад, что, конечно, сознавать было больно. Мы с Габо обратились лично к Фиделю с просьбой не наказывать Падилью, а его за контрреволюцию уволили из «Каса де лас Америкас», могли тогда уже и посадить. Фидель не ответил, но Падилью не посадили, восстановили в должности.

В начале декабря 1968 года по приглашению Союза писателей Чехословакии Маркес с Кортасаром и Фуэнтесом совершили поездку в Прагу. (Через шестнадцать лет в своём пронзительном некрологе по Кортасару Маркес вспомнит, как в пражском отеле за завтраком Фуэнтес между прочим осведомился о значении рояля в джазовой музыке, а в ответ Кортасар прочитал им на эту тему и вообще о джазе и использовании его приёмов и законов в литературе потрясающую лекцию.)

Обратим внимание на закономерность: Маркес, как правило, оказывается на месте событий после их окончания. Так было в Венгрии в 1956-м, в Париже и Праге в 1968-м, так будет и впоследствии... Некоторые, в том числе и те, у кого он учился, например, Хемингуэй, стремились под пули и мины... Но, может быть, по большому счёту Маркес прав, считая, что у писателя-романиста и у репортёра из «горячих» точек — разные задачи?

Хулио Кортасар в 1968-м в Париже был на баррикадах антиголлистов, которых полиция пыталась усмирить с помощью слезоточивого газа, находился среди толпы, закидывавшей камнями фургоны с эмблемой органов безопасности (CRS) в Латинском квартале, участвовал в романтическом захвате Сорбонны, предпринятом студентами под крики «Долой все запреты!» и «Живи настоящим!»...

Двадцать девятого апреля 1969 года по радио сообщили, что при загадочных обстоятельствах загорелся в воздухе и разбился вертолёт, на котором летел диктатор Боливии Рене Барьентос Ортуньо, в октябре 1967-го утвердивший приказ о казни Че Гевары.

Под объявлением об аукционе вещей, оставшихся от Че, — курительной трубки с остатками табака, наручных часов, носков и страниц дневника — газеты публиковали его последнее письмо родителям. Будто с того света.

«Дорогие старики! Я вновь чувствую своими пятками рёбра Росинанта, снова, облачившись в доспехи, я пускаюсь в путь... Считаю, что вооружённая борьба — единственный выход для народов, борющихся за своё освобождение, и я последователен в своих взглядах. Меня называют авантюристом, и, что ж, в этом есть доля правды. Но я из тех авантюристов, которые расплачиваются собственной шкурой, доказывая свою правоту. Может быть, я пытаюсь сделать это в последний раз. Я не ищу такого конца, но он возможен — и если так случится, примите моё последнее объятие. Я любил Вас крепко, только не умел выразить свою любовь. <...> Вспоминайте иногда этого скромного кондотьера XX века. Поцелуйте всех. Крепко обнимает Вас Ваш блудный и неисправимый Эрнесто».

(«Меня называют авантюристом...» Эти слова до сих пор украшают миллионы футболок во всём мире. Подсчитано, что «сувенирный» Че с 1967 по 2010 год принёс совокупного дохода больше, чем любая другая сувенирная продукция в мире.)

Газеты, особенно с утра, Маркес старался не читать, потому что это мешало работе. Он создавал, он ваял образ диктатора — и это оказалось самым трудным в романе, даже труднее, чем найти необходимые форму и стиль. Он отказался от первоначального замысла писать весь роман от первого лица, придя к выводу, что в таком случае как писатель будет связан языком персонажа и окажется как бы в смирительной рубашке. Затем он изобрёл свой метод: много лет подряд читая всё, что только можно было о диктаторах, — романы, свидетельства, письма, биографии, интервью, репортажи, он затем всё это откладывал и на какое-то время пытался забыть. А затем, на основе того, что знал и помнил, но что перемешалось, как игральные карты на столе, сочинял всё заново, стараясь не брать ни одного реального случая, а пользуясь «набором правил, составляющих механизм диктатуры». И в том числе и этот метод как бы подспудно диктовал язык и стиль повествования, его полифонию.

Он был невысокого мнения о романе-родоначальнике диктаторской темы в латиноамериканской литературе «Сеньор Президент» Мигеля Анхеля Астуриаса. Но справедливости ради заметим, что Маркес многим ему обязан и немало оттуда почерпнул — конечно, не впрямую, а творчески. Прежде всего — стихию звучащей в романе гватемальца речи: с первых слов и до финала Астуриас чуть ли не в каждой фразе нагромождает аллитерации и омонимы, сталкивает слова друг с другом, максимально использует их многозначность, вынуждая их сверкать и играть всеми возможными оттенками. Язык в романе «Сеньор Президент» — а написан он был в самом начале 1930-х годов, когда латиноамериканского литературного языка ещё никто «не слышал», — не является чем-то второстепенным, аккомпанирующим, напротив, постепенно, от абзаца к абзацу становится самостоятельной энергией, дающей поле высокого напряжения, в котором развивается сюжет. Народ, прозябающий и нищенствующий, задвинутый и задавленный, забитый и отстранённый, казалось бы, безмолвствует. Но если вслушаться, то услышим: от имени народа говорит сам вековой язык народный. Не этого ли добивался в своих упорных радениях Гарсиа Маркес? Парализованное страхом, бездеятельное общество у Астуриаса — обезличенный «коллективный герой». Не так ли и у Маркеса: «...тогда мы осмелились войти, и не было нужды брать приступом обветшалые крепостные стены, к чему призывали одни, самые смелые, или таранить дышлами воловьих упряжек парадный вход, как предлагали другие... и вот мы шагнули в минувшую эпоху и чуть не задохнулись в этом огромном, превращённом в руины логове власти, где даже тишина была ветхой, свет зыбким, и все предметы в этом зыбком, призрачном свете различались неясно; в первом дворе, каменные плиты которого вздыбились и треснули под напором чертополоха, мы увидели брошенное где попало оружие и снаряжение бежавшей охраны...»

Язык, стиль, тон были найдены и утверждены. С образом главного героя оказалось сложнее. Маркесу приходилось выступать первооткрывателем, эдаким Колумбом, потому как у того же Астуриаса, по сути, диктатор не выписан, видны лишь внешние атрибуты: орденская лента на чёрном платье, очки, седые усы, белые пальцы... С юношеских стихов и рассказов Маркес мечтал создать свой, сугубо собирательный, но достоверный, живой образ диктатора, ни на кого из реальных диктаторов не похожий и в то же время походящий на всех, воплощающих власть. Ту абсолютную власть, которая представляется большинству населения планеты наивысшим, чего только может достичь человек в своей деятельности, карьере, жизни.

— Это как пробка в воде, — рассказывал Маркес, — поднимается и поднимается вверх, а потом доходит до поверхности, и выше подниматься некуда. Всё, предел. И абсолютная власть — тоже абсолютный предел. А меня этот объект всегда интересовал с точки зрения писателя — то есть как кульминация в писательских поисках.

— Но многие классики не касались темы абсолютной власти.

— Назови их, попробуй. Все так или иначе касались — или власти, или стремления к ней: и Толстой, потому что у него Наполеон показан именно в абсолютной власти и её, кстати, одиночестве, и Достоевский, потому что Раскольников на преступление само идёт именно ради власти... А для латиноамериканской литературы это вообще постоянная и главная тема. Я полагаю, что каждый писатель, родившийся в Латинской Америке, рано или поздно сталкивается с искушением обратиться к диктаторской теме. Потому, что диктатор — это, может быть, единственный законченный типологический образ, который дала миру Латинская Америка. Одни страны могли бы дать и давали ковбоев и гангстеров, другие — искателей приключений, третьи — мистиков-философов... В Латинской Америке единственный персонаж, который реально дала наша история, — диктатор, прежде всего феодальный диктатор, не из современных. Современные диктаторы — технократы, что-то в них от «конструкторов», составленных из готовых деталей, от компьютеров... А те, феодальные, опирались ведь и на поддержку народа, ибо являлись отражением верований, их идеализировали и даже обожествляли, как Сталина, например, в СССР...

По свидетельству Осповата, в Испании тогда Маркес общался и с испанцами, вернувшимися на историческую родину из СССР, где жили при Сталине, и с советскими переводчиками, филологами, с Кивой Майданеком например. И всё время Маркес просил рассказывать ему анекдоты и разные случаи из жизни Иосифа Сталина. Читал воспоминания маршала Жукова и другие мемуары. И тогда, в процессе работы над «Осенью Патриарха», и позже Маркеса интересовал взгляд советских, российских исследователей — писателей, журналистов, драматургов — на власть имущих, он непременно знакомился с новыми книгами на эту тему, выходившими на понятных ему языках: испанском, французском, итальянском или английском.

«Я всегда говорил и повторяю, — утверждал Гарсиа Маркес, — что самые интересные, самые масштабные люди живут в России».

Многие годы общения, а затем и творческой дружбы связывают Маркеса с драматургом Эдвардом Радзинским, с которым он познакомился сначала как с драматургом, а затем — «глубоким и тонким писателем-исследователем исторических личностей, наделённых абсолютной властью».

«История — это воистину бездонный колодец, из которого мы, наверное, вечно будем черпать мудрость, глупость, полезный и бесполезный опыт, знания, массу открытий и так далее, — пишет Маркес в рецензии на произведения Радзинского. — Но история России — это особый колодец, полный мистики и чем-то напоминающий "русские горки" (в России, как я недавно узнал, их, в отличие от всего остального мира, почему-то называют "американскими"). Меня в том убедили книги Эдварда Радзинского о Николае II и Сталине. С творчеством Радзинского я познакомился давно: на Международный кинофестиваль в Колумбии впервые привезли советское кино. Это был фильм "Ещё раз про любовь", снятый по сценарию Эдварда. Впервые мы соприкоснулись с киноискусством Советского Союза. Фильм получил Гран-при фестиваля. А потом я видел пьесу Радзинского "Старая актриса на роль жены Достоевского" в одном из парижских театров. Постановка мне очень понравилась и хорошо запомнилась, ибо великая русская культура, и особенно творчество Достоевского, всегда волновала меня, да и сама "анатомия" спектакля показалась мне весьма необычной. Честно говоря, сначала меня удивило, что известный драматург решил так круто изменить жанр, стиль и обратиться к художественно-документальной прозе. <...>

Многие интересные моменты своего путешествия по СССР в 1957 году я вспоминал, читая книгу Радзинского "Сталин". Главный персонаж советской истории, который по-прежнему занимает мои мысли, — Иосиф Сталин. С трудом укладывается в голове, насколько он был всесильным, насколько жители его древней загадочной страны верили в него. И это была какая-то ирреальная, невидимая власть: Сталина мало кто лицезрел воочию... Хрущёв был не таким, он был обычным земным человеком, который для советского народа олицетворял возврат к действительности. Вместо того чтобы раздувать свой "культ личности", он ездил по деревням и колхозам и, выпив водки, запросто заключал пари с крестьянами, что сумеет подоить корову. И доил. Мне сложно представить Сталина, сидящего на табуретке и дергающего корову за вымя. Сталин создал собственную империю, которая не могла существовать без него. <...> Боюсь, русских мне не понять никогда. Конечно, чужая душа потёмки, но души россиян — просто кромешная тьма! Несмотря на то, что на дворе стояла "хрущёвская оттепель", повсюду мне мерещился ехидно улыбающийся в усы грузин с неизменной трубкой в зубах... Я вспоминал своё посещение Мавзолея много лет спустя, в Барселоне, когда писал "Осень Патриарха" — книгу о латиноамериканском диктаторе. Я придумывал всё так, чтобы этот диктатор был ни на кого не похож и одновременно имел черты всех каудильо нашего континента. Но есть в нём что-то и от Сталина — великого азиатского тирана, в том числе изящные женственные руки... Думаю, главное достоинство книги Радзинского в том, что в ней Сталин — не изваяние, не гигантская статуя у входа в Волго-Донской канал, а живой человек. Он сумел понять Хозяина... этого полуграмотного крестьянина из Гори, ослеплённого богатствами Кремля...»

Безусловно, и Сталин послужил прообразом Патриарха, и — даже в большей степени — сам автор, Гарсиа Маркес, в чём он многажды признавался:

«Будь то женщина или мужчина, плохой или хороший, сам автор — во всяком случае, у меня — является основой, сердце автора присутствует во всех персонажах. А уж на это наслаивается всё остальное».

И всё-таки представляется, что основным «материалом для ваяния» Маркесу послужили не он сам, не Сталин, а родные его латиноамериканские каудильо-диктаторы.

Как и при Сталине в СССР, простой народ в Латинской Америке в меньшей степени непосредственно страдал от преследований со стороны диктатора, чем политизированные, а значит, подспудно угрожавшие диктатуре слои — политики, военачальники, интеллигенция... Народу более всего была видна магия, которой обладал диктатор. По свидетельству доминиканки Минервы, похороны доминиканского диктатора Трухильо, например (который жесточайше расправился с её отцом, известным адвокатом, и матерью), вылились в апофеоз, в его обожествление. Кое-что Маркес взял от кубинца Батисты. Кое-что — от никарагуанца Сомосы-старшего, который изобрёл клетки с решёткой посредине, куда в одну половину помещали хищника, например ягуара, а в другую — политических заключённых; эти клетки стояли в саду дома старого диктатора, и люди, которые приходили к нему, видели их. Больше — от Хуана Висенте Гомеса, который был столь ярким диктатором, что «венесуэльцы не смогли устоять перед искушением и реабилитировали его как выдающегося венесуэльца». Иными словами — не забыв и не простив зверств Висенте Гомеса, его запредельной жестокости, всего того, что он натворил, они и по сей день стараются помнить и то, что «в характере этой личности было национальным».

«Потому что он, конечно, был наделён определённым обаянием, — едва ли не с симпатией, не с ностальгией (не по диктатору, конечно, но по времени, когда работал над своим Патриархом, по своей молодости в Барселоне) объяснял Маркес. — Отличался интуитивным умом, поразительной народной мудростью. Так что из всех, о ком я читал и слышал, меня более всего заинтересовал Висенте Гомес, и мой персонаж более всего походит на него».

На рубеже 1960—1970-х годов Карлосу Фуэнтесу пришла в голову мысль сделать книгу под названием «Отцы родины». Каждый известный латиноамериканский романист должен был написать о диктаторе своей страны. Отеро Сильва взялся написать о Хуане Висенте Гомесе, Кортасар хотел писать о судьбе Эвиты Перон, сам Фуэнтес — о мексиканце Санта-Ана, Карпентьер — о кубинце Мачадо, Бош — о доминиканце Трухильо, Роа Бастос — о докторе Франсиа, запершем Парагвай на замок и оставившем лишь окошечко для почты... А наш герой остался без «своего диктатора», хотя давно уже работал над книгой о диктаторе и неоднократно излагал замысел книги в печати. Он позвонил другу Карлосу по телефону, сказал, что тот поступает непорядочно. (Это тоже к вопросу о достойных восхищения взаимоотношениях между вершителями «бума».) План Фуэнтеса повис в воздухе, фундаментальный и единственный в своём роде цикл романов о диктаторах не состоялся, хотя кое-кто — Карпентьер, Бастос — продолжали свои сочинения, которые спустя время были опубликованы и имели успех.

Продолжал и Маркес, живя в Испании, которой правил генерал Франсиско Паулино Эрменехильдо Теодуло Франко Багамонде. После выхода романа «Осень Патриарха» на одной из встреч читатели спросили его о генерале Франко.

«— Нет, от Франко я ничего практически не взял в образ своего Патриарха, — отвечал Маркес. — Возможно, от самой Испании, от обстановки, в которой жила страна. А у самого Франко было крайне мало от Испании. Однажды я даже хотел попросить у него аудиенцию, чтобы посмотреть его вблизи, и наверняка получил бы её. Но я бы не смог объяснить, какого чёрта мне надо видеть Франко. Не мог же я сказать ему: знаете, я пишу сейчас книгу о сукине сыне и вот хотел бы...»

Как и многим творцам, Маркесу была свойственна энергия заблуждения. Нежелание, порой подспудное, на уровне инстинкта самосохранения художника, дабы не размывались, тем паче не меняли цвета устоявшиеся в сознании, целостные суждения, представления, вникать в глубинные перипетии. Некоторая даже боязнь объективности или объективизма (который, наверное, и в принципе невозможен). В отношении генерала Франко наш герой следовал в фарватере левых взглядов на историю Испании XX века, художественным выражением коих стал роман Хемингуэя «По ком звонит колокол», воспевший республиканцев, противников Франко. (Хотя и Хемингуэй сказал, например, об агенте Коминтерна Андре Марти: «У него мания расстреливать людей».)

Но почему-то кажется, что если бы Маркес, по своей, повторим, воле выбрав для жизни и творчества именно Испанию Франко, вник в суть испанской трагедии, в документы, свидетельства очевидцев и с той, и с другой стороны, постоял бы перед крестом в Valle de los Caidos (Долине павших) неподалёку от Мадрида, постоял в пятидесятикилометровой очереди испанцев, желающих проститься со своим почившим генералиссимусом, признававшим ответственность «лишь перед Богом и Историей»... то не ограничился бы «сукиным сыном». Зимой 2011 года мне довелось побывать в Долине павших. Смею утверждать, что нет на земле мемориала более величественного. Завораживающего. Возносящего. Его начали создавать по приказу Франко сразу после окончания гражданской войны. Вековые сосны, лиственницы, скалы. 150-метровый крест над вырубленной в скале базиликой, по величине превосходящей собор Святого Петра в Ватикане. Под крестом, который видно за пятьдесят километров, — Дева Мария, склонившаяся над Христом. Полумрак. Тишина. Пред алтарём плита с надписью: «Francisco Franco». Всегда свежие цветы. На стене высечено посвящение — как покаянная молитва: «Павшим за Бога и Испанию. 1936—1939». Всем павшим в братоубийственной войне.

Палмарианская испанская католическая церковь объявила генерала Франко святым. После завтрака с Франко назвал его святым и Сальвадор Дали — впрочем, это тоже, возможно, энергия заблуждения художника.

Тема Франко вновь и вновь возникала, пусть не впрямую, в «Осени Патриарха», в процессе его создания — и, как представляется, сама тень легендарного генералиссимуса придавала книге дополнительные тона и полутона, усложняла, углубляла её, делала более многозначной, европеизированной.

Посмотрев вышедший на экраны фильм «Че!» кинокомпании «XX век Фокс» с Омаром Шарифом в роли Че Гевары и Джеком Палансом в роли Фиделя, Маркес кричал Мутису по телефону, что они совсем в Голливуде обалдели и снимают полный бред! Альваро клялся, что не имеет к этой картине ни малейшего отношения, и тоже пришёл в ужас: чудовищные голливудские штампы, стереотипы, вопиющее незнание не только истории Че, но вообще Латинской Америки. Маркес говорил, что этот так называемый Че — какой-то фанатичный монах, начисто лишённый чувства юмора, и вообще маньяк, и Фидель у них тоже маньяк, к тому же алкоголик, и что эти янки их, латиноамериканцев, за полных идиотов держат! Мутис отвечал, что согласен и что в Каракасе, например, подожгли экран, а в Сантьяго-де-Чили после премьеры «Че!» вообще забросали кинотеатр бутылками с «коктейлем Молотова»!..

Четырнадцатого июля 1969 года, в День взятия Бастилии, по радио сообщили, что убит Онорато Рохас, предоставивший в 1967 году информацию, благодаря которой боливийскими войсками была устроена засада и погиб отряд соратницы Че Гевары Тани (Хайд Тамара Бунке Бидер по прозвищу Таня, немка, в прошлом агент секретной службы ГДР «Штази» и, по некоторым сведениям, КГБ СССР). Рохас был застрелен на своём ранчо, подаренном ему в награду «за Че» президентом Рене Барьентосом, двумя выстрелами в голову.

В начале 1970 года «Сто лет одиночества» во Франции был признан лучшим иностранным романом. В высшей степени консервативная лондонская газета «Таймс» (ещё недавно вовсе не печатавшая фотографий) отдала целую полосу первой главе «Ста лет...», притом с иллюстрациями практически из битловского мультфильма «Жёлтая подводная лодка». Премии сыпались как из рога изобилия, притом 36,2 процента дохода, как подсчитал Маркес, приносила Кармен, которую писатель прозвал Супермен.

Как-то вечером, выслушав за ужином объяснение друга-психиатра Луиса Федучи, какие необратимые процессы в мозгу человека происходят от курения и как пагубно влияет оно особенно на память, Габриель, выкуривавший с юности до восьмидесяти, а когда писал «Сто лет...» и до ста сигарет в сутки, бросил курить. Сам Федучи потом перешёл на трубку, а Маркес больше не курил никогда (сила воли — иные Маркесами не становятся).

Пабло Неруда, легендарный поэт-коммунист, боявшийся, как и Маркес, летать, возвращался с женой Матильдой из Европы домой, в Чили (чтобы принять участие в выборах, на которых Неруда снимет свою кандидатуру от компартии на пост президента страны в пользу Сальвадора Альенде) и пожелал лично познакомиться с автором романа-землетрясения. Вечером после их знакомства Маркес писал другу Мендосе: «Жаль, что ты не видел Неруду! Этот м...к поднял такой хай в ресторане, что Матильде пришлось послать его на х... Мы выпихнули его в окно, привезли сюда и классно провели время до отхода корабля». И ещё Маркес вспоминал о том дне: «Мерседес возжелала получить у Неруды автограф. Он подписал: "Читающей в постели Мерседес". Посмотрел на этот свой автограф и говорит: "Как-то подозрительно". И написал: "Мерседес и Габо в постели". Поразмыслил. "Нет, — говорит, это ещё хуже". И написал: "С приветом, брат Пабло". Захохотал и закончил: "Ну вот, теперь совсем плохо, но с этим уж ничего не поделаешь"».

Кстати, художница Наталия Аникина, дочь Чрезвычайного и Полномочного посла СССР Александра Аникина, открывавшего наши посольства в Латинской Америке, рассказывала мне, что первым в их доме в Чили появился лауреат Международной Сталинской премии Пабло Неруда, «восхищавшийся всем, что связано с СССР, и сразу, преклонив колено, объяснился в любви моей маме».

Габриель пригласил Плинио, который обижался, что друг забурел и в своём величии скоро «своих узнавать перестанет» (хотя часто останавливался у него в барселонской квартире на Капоната, «где также останавливались важные дамы в жемчужных ожерельях, знаменитости»), провести вместе с семьями несколько недель «у мафии» на Сицилии. Выбрали малообитаемый островок Пунта-Фрам, где Маркес арендовал виллу с бассейном, отделённым от моря лишь стенкой. Не исключено, что результатом того счастливого отдыха стала новелла «Счастливое лето госпожи Форбес».

«...Госпожа Форбес, нагая, как-то неловко лежала в луже высохшей крови, окрасившей весь пол в комнате, и всё её тело было в кинжальных ранах. У неё оказалось двадцать семь смертельных ран, и само их количество и бесчеловечность говорили о том, что наносили их с яростью любви, не знающей, что такое усталость, и с такой же страстью принимала их госпожа Форбес, без крика, без слёз, декламируя Шиллера своим звучным солдатским голосом, понимая, что это цена её счастливого лета и она неизбежно должна её заплатить».

Так заканчивается рассказ о двух мальчиках, которые, будто назло оставившим их родителям, вознамерились отравить надоевшую воспитательницу, подлили ей отравленного вина из древнегреческой амфоры со дна моря и до поры были уверены в том, что яд подействовал. Любовь и кровь как бы рифмуются в рассказе. Без объяснений, кто и за что зверски зарезал бедную госпожу Форбес. Рассказ можно назвать и детективом, хотя преступление в нём не будет раскрыто.

На отдыхе Маркес ничего серьёзного не писал. Читал, слушал диск «Let It Be» «The Beatles», дегустировал местные вина, отдавал должное сицилийской кухне... Когда им надоело на острове, вернулись в Палермо и разместились в «Гранд-отель вилла Илья» у подножия горы Пеллегрино, похожем на норманнский дворец. С «благословенной» Сицилии перебрались в «город миллионеров» Неаполь. Из Неаполя отправились на машине в Рим, оттуда по автобану на север.

В августе 1970 года компания писателей, составляющих «бум» латиноамериканской литературы, собралась на ранчо Хулио Кортасара в Сеньоне, чтобы отметить успех пьесы Фуэнтеса «Одноглазый король» на театральном фестивале в Авиньоне.

— У меня были Карлос, Марио Варгас Льоса, Гарсиа Маркес, Пепе Доносо, Гойтисоло в окружении своих подруг и почитательниц (а также почитателей), общим числом до сорока человек! — рассказывал Кортасар. — Сколько бутылок было уничтожено и сколько было разговоров и музыки!..

Мария Пилар Доносо, жена чилийского писателя Хосе Доносо, с весёлой ностальгией вспоминала ту встречу, не утаив и «квинтэссенцию вечера» — как их с красавицей Ритой, женой Фуэнтеса, приняли в Авиньоне за проституток:

«— Кортасар и Угне Карвелис, литовка по происхождению, моложе его почти на четверть века, отбившая Кортасара у жены Ауроры, чувствовали себя в Авиньоне как дома, поскольку ранчо Хулио в маленьком городке Сеньон находилось совсем близко. Вечером после спектакля мы все отправились ужинать в ресторан. Рита, жена Карлоса, была очень хороша и дико сексапильна в тот вечер в шикарном туалете тёмно-зелёного цвета, который она сама придумала, — что-то наподобие индийского сари, но с разрезом до бедра. Я тоже была в чём-то вроде сари, поскольку моё длинное платье опадало книзу драпированными складками, оставляя одно плечо и верх груди обнажёнными, как у индийских женщин. Мы держались чуть поодаль от остальных, шли не спеша по средневековой улице, заполненной народом. Было много молодёжи и много, как везде в то время, хиппи. Атмосфера была праздничная, погода тёплая и приятная, и мы с Ритой разговаривали об увиденном спектакле, о проблемах воспитания наших детей... Вдруг послышался визг тормозов и около нас остановилась огромная полицейская машина. "Мадам!" — окликнул нас полицейский и подошёл к нам. Рита тут же сообразила, в чём дело. Я же, в простодушии своём, не понимала ничего. "Но месье!.. — произнесла она с ярко выраженным акцентом и с драматической, будто со сцены только что закончившегося спектакля интонацией. — Мы отнюдь не те, за кого вы нас приняли!" — "А за кого я вас принял?" — сказал полицейский, смущённый вниманием вокруг, — а сцена сразу привлекла гуляющих, особенно почему-то хиппи. "Вы нас приняли за проституток! — по-авиньонски театрально произнесла роскошная Рита, чем-то действительно напоминавшая очень дорогую гетеру. — Номы отнюдь не проститутки, вы ошиблись!" Подошли Хулио с Габо, лучше других изъяснявшиеся по-французски, всё объяснили, полицейский попросил извинить его и уехал. Габо рассказал в тот вечер в кафе на площади, как много лет назад, когда он был совсем беден и одинок, его арестовали возле станции метро в Париже, приняв за алжирца, избили и посадили в "обезьянник" с алжирцами и другими иммигрантами, где продержали до утра. Рассказывал он так смешно, что мы хохотали на всю площадь, и полиция вновь стала на нас поглядывать... Разговаривали, спорили о Кубе, о Фиделе, о Че... Мы провели в Авиньоне три или четыре дня. В один из этих дней Кортасар и Угне пригласили на обед, устроенный в одной очаровательной деревенской гостинице, друзей из Барселоны, из Парижа и других мест, оказавшихся в то время в Авиньоне. После чего мы все отправились в домик Кортасара, чтобы провести там вечер, и там произошли важные вещи: Хулио основал журнал "Либре", Габриель дал своей Мерседес и всем присутствующим обещание ни на что не отвлекаться от романа, который пишет (это была "Осень Патриарха", насколько я понимаю, хотя у него всегда трудно что-либо понять, а отвлекался он тогда, да и всегда, то и дело на всё что угодно), а Марио Варгас Льоса сменил причёску...»

Неделю спустя после «бумовского шабаша» Кортасар написал: «Всё было одновременно мило и как-то очень странно: что-то непреходящее, бесподобное, конечно, и имевшее некий глубинный подтекст, смысла которого я так и не уловил».

Десятого октября 1970 года по радио передали, что третья годовщина гибели была отмечена автомобильной катастрофой, в которой погиб лейтенант Уэрт, командовавший отрядом, взявшим в плен Че Гевару. Вскоре погиб и подполковник Селич, в октябре 1967-го допрашивавший и пытавшийся унизить пленного раненого Че.

В декабре «бумовцы» и их жёны встретились в Барселоне в ресторане национальной каталонской кухни «Птичья купальня», где по традиции посетители писали заказы на фирменных бланках. Разговорились, бланки не заполнили, официант сообщил об этом хозяину. «Вы что, писать не умеете?» — выйдя из кухни, сердито осведомился тот. «Не умеют, — рассмеялась Мерседес, — я за них пишу».

Рождество праздновали в квартире Марио Варгаса Льосы и его двоюродной сестры-жены Патрисии, где Кортасар с Мари и Габо, ползая на четвереньках, с криками гоняли гоночные машинки на батарейках, подаренные детям на Рождество. Потом устроили party Луис Гойтисоло и его жена Мария Антония. «Для меня "бум", — вспоминал Доносо, — как организм прекратил своё существование — если это вообще был организм, а не плод чьего-то воображения — в 1970 году в доме Гойтисоло в Барселоне. Его жена Мария Антония, увешанная дорогими украшениями, в цветастых шароварах и чёрных туфлях, танцевала, вызывая в памяти образы, созданные русским Леоном Бакстом для "Шахерезады" или "Петрушки". Кортасар с недавно отпущенной рыжеватой бородой что-то лихо отплясывал с Угне, чета Варгас Льоса кружилась в вальсе. Позже в круг гостей вошли и Гарсиа Маркес с женой и, сорвав аплодисменты, стали танцевать тропическое меренге. Тем временем наш литературный агент Кармен Балсельс, возлежа на диване, лакомилась мясом и, размешивая ингредиенты ароматного жаркого, кормила фантастических голодных рыбок в освещённых аквариумах, украшавших стены комнаты. Кармен, казалось, держала в своих руках нити, заставляя нас плясать, словно марионетки, и пристально наблюдала за нами — может быть, с восхищением, может быть, с алчностью, может быть, одновременно и с тем и с другим, так же, как она наблюдала за танцами рыбок в аквариумах».

И Кортасар в разговоре со мной вспомнил тот вечер — кто-то заговорил об О'Генри, процитировал «Дороги, которые мы выбираем»... Это был своего рода прощальный вечер — перед развалом группы «бума» латиноамериканской литературы XX века.

Кармен всё увеличивала обороты по «раскрутке» Маркеса. Его имя становилось международным брендом. Известная компания обратилась с предложением выпустить шипучий прохладительный напиток «Гарсиа Маркес» с портретом, но писатель отказался, сославшись на то, что «всё уйдёт в пену».

Проявляя силу воли, воспитанную ещё дедом-полковником и закалённую десятилетиями лишений, он не давал себя оглушить «медными трубами». Живя в большом особняке в самом престижном районе Барселоны с прислугой, сторожем-садовником, бывшим нападающим сборной Каталонии по футболу, он установил для себя железный распорядок дня (на то время, когда не был в отъезде). Утром легко завтракал, после кофе с первой сигаретой садился за печатную машинку до трёх часов дня, при этом в доме соблюдалась полная тишина, отключался телефон, хозяина не должны были беспокоить ни в коем случае. Затем — обед, приготовленный поваром и кухаркой, «переманенными» высокой зарплатой из лучшего барселонского ресторана. Затем — отдых, прослушивание классики, «Битлз», колумбийских мансанеро и валленато. Как вспоминал Мендоса, у него был великолепный стереокомбайн. И ещё Маркес любил наблюдать из огромного, во всю стену, окна гостиной, как его садовник-футболист срезает жёлтые розы, чтобы ровно в пять заменить вчерашние в гостиной, в кабинете и в спальнях. К вечеру садовник-консьерж переодевался в униформу, дабы встречать у кованых ворот и пропускать «бентли», «мерседесы», «феррари», на которых приезжали навестить модного писателя высокопоставленные, богатые и очень богатые друзья.

Балсельс пришла к соглашению с барселонским издательством «Тускетс» (что для издательств становилось всё более накладным, гонорары Маркеса росли не по дням, а по часам) о публикации отдельной небольшой книжкой документальной повести «Рассказ не утонувшего в море». Идея переиздать эту злободневную некогда (пятнадцать лет назад!) журналистскую работу была рискованной — но издание не только окупилось, а превзошло самые смелые ожидания издателей. Впоследствии эта книга издавалась в десятках стран мира общим тиражом более десяти миллионов экземпляров.

Являясь также литературным агентом Варгаса Льосы, проживавшего с женой и детьми в Барселоне, Кармен Балсельс постепенно, со свойственной ей вкрадчивой настойчивостью, внедрила в сознание (и в подсознание, как он уверял) знаменитого перуанца мысль написать книгу о крёстном отце его сына, то есть почти родственнике — Гарсиа Маркесе. Тот, на полгода отложив свой роман, сценарии, взялся за работу — с помощью Кармен, исправно снабжавшей его публикациями о Маркесе, появлявшимися по всему миру.

«Писать романы — значит бунтовать против действительности, против самого Господа Бога и его творения, которое есть реальная жизнь, — сразу, с первых строк круто берёт Льо-са. — Это попытка исправить, изменить или упразднить существующую реальность, заменить её реальностью вымышленной, которую создаёт автор... Он диссидент: он создаёт иллюзорную жизнь, порождает мир из слов, поскольку не принимает мир реальный. Природа писательской сущности — это неудовлетворённость окружающей жизнью; каждый роман есть скрытое богоборчество... Писатель стремится уничтожить существующую действительность, вызвать её распад, заменить её другой, созданной из слов. И в этом смысле все писатели — бунтари».

Книга Варгаса Льосы «Габриель Гарсиа Маркес. История богоубийства» была опубликована в конце 1971 года и сыграла значительную роль в дальнейшей судьбе нашего героя, вызвав огромный интерес прежде всего в профессиональной среде — литературоведов, критиков, издателей, преподавателей, — тех, от кого зависят звания и премии (в том числе Нобелевская). Вскоре после выхода книги и перевода её на английский и французский языки Маркес становится почётным доктором Колумбийского университета (США) и удостаивается высокого звания кавалера ордена Почётного легиона. Роман «Сто лет одиночества» продолжает собирать урожай всевозможных международных премий, в их числе — итальянская премия Чьянчяно, Ньюштадтская и Гальегоса, которая когда-то сдружила Маркеса и Льосу...

Но до этого произошли события, вылившиеся в самый значительный политический кризис в литературе Латинской Америки XX века. Гражданская война в культуре.

Фидель всё-таки посадил поэта Падилью, «провокатора, извращенца, контрреволюционера». Группа всемирно известных писателей направила из Парижа Кастро письмо, в котором высказывалась поддержка принципов кубинской революции, но не признавались «сталинские» репрессии в отношении писателей и интеллектуалов. Инициатором протеста выступил Варгас Льоса. Подписали: Жан Поль Сартр, Симона де Бовуар, Гойтисоло, Кортасар, Мендоса и... Гарсиа Маркес. Хотя на самом деле Маркес не подписывал, за него подписал Мендоса. Маркес с негодованием вычеркнул свою фамилию, но это уже мало что изменило — Фидель оскорбился, поссорился наш герой и с друзьями-писателями. В интервью колумбийскому журналисту Хулио Роса Маркес сказал, что письмо не подписывал и что если бы на Кубе присутствовали элементы сталинизма, Кастро бы искоренил их. Вскоре на пресс-конференции, когда от него потребовали «занять твёрдую и определённую позицию по кубинскому вопросу», Маркес заявил: «Я — коммунист». И добавил: «Который пока ещё не нашёл своего места».

Двадцатого апреля 1971 года в газетах была опубликована фотография Моники Эарит, члена Национально-освободительной армии. Девушка вошла в консульство Боливии в Гамбурге (ФРГ) и двумя выстрелами в упор застрелила консула — полковника Роберто Кинтанилью, бывшего руководителя разведки МВД Боливии, отдавшего приказ об ампутации кистей рук казнённого Че Гевары.

Если «Сто лет одиночества» написаны «на одном дыхании», хоть и за восемнадцать месяцев, то «Осень Патриарха», по признанию автора, приходилось буквально «выдавливать» по букве. И найти следующую букву всегда было ужасно трудно. Но он знал, на что шёл, мечтая написать целиком экспериментальную книгу.

Главное в «Осени Патриарха» — эксперимент поэтический, стремление «показать самому себе, до какой степени роман может стать сродни поэзии». Вызвать «тотальный поэтический эффект», как говорил Хорхе Луис Борхес. Даже в самые удачные дни Маркесу удавалось написать четыре-пять строчек, которые, как правило, на следующий день перечёркивались. Надо было выдерживать заданную тональность, ритм, которому придавалось едва ли не решающее значение и который, по утверждению Маркеса, сам устанавливал длину предложений. А предложения в «Осени...» беспрецедентно длинные: в первой главе их 29, во второй — 23, в третьей — 18, в четвёртой — 16, в пятой — 13, в шестой — 1. Кроме того, и через год, и через два года работы над романом в сознании не утвердилось окончательно композиционное решение, которое бы вполне соответствовало замыслу. От линейной композиции Маркес отказался, но мучился со «спиралью, опрокинутой вершиной вниз и с каждым витком всё глубже проникающей в действительность», понимая, что читателя можно окончательно запутать и отпугнуть.

Отказавшись и от повествования от первого лица (диктатора), решив вести рассказ и от второго, и от третьего, и в единственном числе, и во множественном (огромный оркестр!), Маркес всё же испытывал некоторые сомнения по этому поводу и порой делал попытки возврата к монологу. Он как бы сверял часы со своим любимым испанским романом «Жизнь Ласарильо с Тормеса, его невзгоды и злоключения» (в 1554 году издан анонимно), где впервые используется внутренний монолог (первооткрывателями которого в литературе считаются Джойс и Вирджиния Вулф, творившие гораздо позже). В силу фабульных обстоятельств — так как речь в «Ласарильо» идёт о слепце, старавшемся перехитрить зрячего плута, — автор должен был обязательно раскрыть читателю течение мыслей этого слепого. И единственный выход, который он нашел, — это изобрести то, чего еще не существовало, то, что потом стало называться внутренним монологом. Постоянно перечитывал Маркес Нуньеса де Арсе и всю «слезливую испанскую поэзию, которая нравится человеку в студенческие годы, когда он влюблён».

«— В испанской литературе необходимо прежде всего знать поэзию, — был уверен Маркес. — Я начал интересоваться литературой благодаря плохой поэзии, ибо невозможно подняться к хорошей иначе как через плохую. Это западня, ловушка, навсегда приковывающая тебя к литературе. Поэтому я большой поклонник плохой поэзии, в испанской литературе больше всего люблю не роман, а поэзию. Более того, я думаю, что ещё не бывало такого чествования Рубена Дарио, какое есть в "Осени Патриарха"... Она полна перемигиваний со знатоками Дарио — ведь я старался разобраться в том, кто был великим поэтом в эпоху великих диктаторов, и оказалось, что это Рубен Дарио».

На «Осень Патриарха» было израсходовано беспримерное количество бумаги — десятки тысяч листов. Он начинал страницу всегда сразу на машинке, и если сбивался или просто делал ошибку, опечатку в машинописи, у него возникало ощущение, что это не просто машинописная ошибка, а творческая. И он начинал всю страницу заново. Так накапливались листок за листком. И когда получалась целая страница, он брал ручку с чёрными чернилами, делал поправки и перепечатывал страницу уже набело. Однажды, в очередной раз отвлёкшись от «Осени Патриарха», Маркес написал двенадцатистраничный рассказ, но к концу работы над ним израсходовал более пятисот листов бумаги!

В Барселоне он привык работать на электрической пишущей машинке, придя к выводу, что механические трудности воздвигают препятствие между тем, что пишется, и тем, кто пишет. И заметив, что просто лучше думается, когда прикасаешься кончиками пальцев к клавишам именно электрической машинки.

«Я знаю многих писателей, которые боятся работать на электрической машинке, — рассказывал на пресс-конференции в ещё докомпьютерную эпоху Маркес. — И в частности, потому что существует романтический миф, будто писатель и вообще художник должен быть очень несчастен, должен испытывать голод, чтобы творить. Как раз наоборот! Я считаю, что именно в лучших условиях можно лучше писать, и неправда, что, голодая, напишешь лучше, чем не испытывая голода. Всё это потому, что художники и писатели так наголодались, что голод кажется им необходимым условием, — и всё же несомненно лучше писать не на пустой желудок и с помощью электрической машинки».

В процессе работы над «Осенью Патриарха» он вновь обращался в «литературную мастерскую» Хемингуэя, ценя открытия и советы в писательском деле даже выше его романов и рассказов. Не только в молодости, но и ныне, уже именитым, Маркес частенько перечитывал «Маэстро задаёт вопросы (Письма с бурного моря)», открывая всё новые и новые грани «полезных советов» предшественника. Другу Мендосе он однажды сказал, что, по его мнению, литератор всё время должен учиться и, как лицеист, повторять пройденное, потому что экзамен приходится держать постоянно, ежеминутно, плевать всем на прошлые заслуги. «Это как с женщиной, — выразился он в духе Хема. — Ты обязан каждый раз доказывать, что ты мужчина. Остальное — лишь воспоминания».

Хемингуэй писал стоя. Фолкнер — только на голубой бумаге. Гете — сидя на деревянной лошадке. Достоевский — шагая по комнате. Гарсиа Маркес в Барселоне пробовал и так и этак, но мешало и отвлекало очень многое, порой — всё.

«По-моему, — признавался он, — это лишь предлоги, чтобы не писать. Иными словами, человек ставит перед собой всякого рода препятствия, лишь бы не садиться писать. Мне, внявшему советам Хемингуэя, всё же внушает ужас мысль о том, что надо сесть за пишущую машинку. Я поглядываю на неё, кружу вокруг, говорю по телефону, хватаюсь за газету — тяну время, чтобы не остаться с машинкой один на один, но в конце концов это случается. Между пишущей машинкой и собой человек воздвигает поистине бесконечное множество препятствий».

Довольно долго он мог писать лишь в комнате, которую называл «горячей», всегда при одной и той же температуре в тридцать градусов, потому что начинал в тропиках, у Карибского моря. И в Барселоне, и в Париже, особенно зимой, ему было нелегко. Должна была быть непременно хорошая белая бумага почтового формата, исправления делались только чёрными, ни в коем случае не синими чернилами... Изобретались всё новые причуды, к которым, впрочем, Маркес относился со вниманием, считая их тоже частью жизни. Хотя боролся с ними. В том числе и с помощью журналистики, которая обязывает писать к назначенному часу, при любой температуре, в любых условиях.

«Главной бедой было то, что между одной и другой моей книгой образовывался большой временной разрыв, — объяснял Маркес студентам-журналистам. — И рука у меня совершенно остывала, но зато накапливались новые причуды, "помогавшие" снова и снова откладывать работу. Журналистика помогает писателю не только тем, что поддерживает живую искру в работе, она обеспечивает постоянный контакт со словом, а главное — постоянный контакт с жизнью. В тот день, когда писатель утратит связь с действительностью, он перестанет быть таковым. Занимаясь журналистикой, этот контакт сохраняешь, а вот литературная работа, напротив, всё дальше и дальше уводит нас от жизни. Слава же вообще рвёт последние нити, и если упустишь момент, окажешься под непроницаемым колпаком, навсегда лишившись способности понимать, что происходит вокруг».

И, дабы не засиживаться в барселонской башне из слоновой кости, он нередко и порой неожиданно выезжает, вдруг оказывается на другом конце света, в Японии или на родине. В 1972 году в Колумбии с огромным успехом, как и всюду, гастролировал советский цирк, в то время в составе циркового оркестра был известный ныне музыкант и шоумен Левон Оганезов. Вот что он рассказал мне о тех гастролях:

— Цирковые — люди нечитающие, а я читал, был без ума от «Ста лет одиночества» и, конечно, мечтал увидеть Маркеса. Но мне сказали, что он давно не живёт в Колумбии. Полторы недели мы выступали в большом шапито в центре Боготы. Стоим как-то у входа — и вдруг: «Маркес! Маркес!» И въезжает на площадь длинный такой джип, за рулём действительно Маркес в джинсовом костюме, а в машине куча детей, не менее дюжины, видимо, с его улицы. А у меня как раз была с собой книга «Сто лет...», она тогда уже вышла в прекрасном переводе на русский. Ну, я подошёл, произнёс единственное слово, которое знал по-испански: «Буэнас», протянул раскрытую книгу. Он взял и долго внимательно разглядывал, листал, будто пытаясь вникнуть. Подписал, сказал, что мы с ним чем-то похожи, в нём тоже находят нечто армянское. Сфотографировались, он, понимая, как мне это важно, обнял меня... Обаятельнейший человек! Но я только через много лет по-настоящему осознал, у кого тогда возле шапито взял автограф! В Латинской Америке он просто бог! И как музыкант скажу: его книги, и «Сто лет...», и «Патриарх» — глубокие философские симфонии!

Весной 1973 года в Париже Габриель с Мерседес присутствуют на свадьбе Тачии и Шарля, которые, имея восьмилетнего сына, решились официально расписаться и поселились напротив больницы, где она когда-то потеряла ребёнка от Маркеса. «Габриель был шафером на моей свадьбе, — вспоминала Тачия. — Он также является крёстным моего сына Хуана...»

Осенью Маркес издаёт сборник своих журналистских работ — «Когда я был счастлив и невежествен». Основывает (за свой счёт и содержит) журнал «Альтернатива», в котором сам занимается политической журналистикой — «под влиянием» Аугусто Пиночета.

Напомним, что 11 сентября 1973 года армией и корпусом карабинеров в Чили был осуществлён государственный переворот (при непосредственном участии ЦРУ США). В результате переворота был свергнут президент-социалист Сальвадор Альенде и правительство Народного единства. Цели: прекращение экономических преобразований, в частности аграрной реформы и национализации крупной промышленности, возвращение национализированных предприятий прежним владельцам, включая корпорации США, разгром левого движения — социалистов, коммунистов, радикалов, левых демохристиан...

Маркес немедленно отправил телеграмму: «11 сентября 1973 г. Членам военной хунты. Вы несёте ответственность за смерть президента Альенде, и чилийский народ никогда не смирится с тем, чтобы им правила банда преступников, находящаяся в услужении у североамериканского империализма. Габриель Гарсиа Маркес». Судьба Альенде была в тот момент ещё не решена, но Маркес сказал, что хорошо знал Альенде, и был уверен, что живым он президентский дворец не покинет. «Переворот в Чили я воспринял как катастрофу», — скажет он позже.

Официально состояние «осадного положения», введённого для совершения переворота, сохранялось в течение месяца после 11 сентября. За этот период в Чили было расстреляно и умерло от пыток свыше тридцати тысяч человек. Однако все бессудные убийства, совершённые в ходе военного переворота 1973 года, попали под амнистию, объявленную Пиночетом в 1978 году. Но Пиночета, конечно, ошибочно было бы изображать лишь «чёрной» краской. Например, Виталий Найшуль, наш известный экономист, которому принадлежит сама идея ваучерной приватизации в СССР (другой вопрос, как воспользовались идеей его друзья-коллеги Чубайс и Гайдар), едва ли не с восторгом рассказывал мне о Чили, о Пиночете, с которым неоднократно встречался и беседовал.

— Очень яркая, неординарная личность, сила воли колоссальная! — делился впечатлениями Найшуль. — Конечно, после переворота экономика Чили упала — как после любого переворота. Потом объективная причина — катастрофическое падение цен на медь, которая для чилийцев — как для нас нефть. Но с 1984 года чилийская экономика растёт и растёт, их чуткая машина работает, даже когда вокруг, во всей Латинской Америке, бушуют кризисы. И это — во многом благодаря Пиночету, этому консервативному католическому антикоммунисту, при нём блестяще сделанным, скроенным реформам... Пиночет за пятнадцать лет не встретился ни с одним профсоюзным лидером, ни с одним предпринимателем. Были действительно созданы равные условия для всех!

...Заканчивая «Осень Патриарха», проникнув «вглубь разума тирана», Маркес решает, что не будет писать художественных произведений, пока не падёт поддерживаемый США диктаторский режим Пиночета, а всецело сосредоточится на публицистике.

Роман «Осень Патриарха» был опубликован в 1975 году и вызвал у большинства поклонников Гарсиа Маркеса во всём мире разочарование.

«— Когда "Сто лет одиночества" стал продаваться десятками и сотнями тысяч экземпляров, — рассказывал Маркес журналистам, — когда его перевели на множество языков и я стал получать колоссальное количество писем, то я понял, что мои читатели прочли только "Сто лет одиночества" и ждут продолжения. Я не стал продолжать, это было бы нечестно. Мне пришлось создать "анти-Сто-лет-одиночества". Я начал искать и разрабатывать совершенно другую манеру повествования, получилась "Осень Патриарха". Но эта книга провалилась: её не покупали. Читателю она казалась слишком непохожей на "Сто лет". И выйти из этого положения было сложно...»

Автору этих строк от многих латиноамериканских литераторов и литературоведов приходилось слышать мнение, что ожидали от романа, о котором столько всего говорилось и писалось до выхода, гораздо большего, что в чём-то книга показалась «перетянутой», а в чём-то «недотянутой», тем более что как раз в то время появилось много документальных свидетельств о преступлениях диктатур Латинской Америки.

— А мне «Осень Патриарха» представлялась всегда художественным произведением, — говорила Мирабаль. — Можно было нагромоздить, конечно, ужасов, но Маркес сознательно не стал кошмарить читателя, внимание уделив именно художественности всего повествования и образа главного героя — диктатора. Сам Габо квинтэссенцию романа выразил гениальной фразой: «Жажда власти — это результат неспособности любить». Фактически он ничего не придумывал и не преувеличивал. Вот тебе пример — Рафаэль Трухильо, «El Chivo» — «козёл». Родился в бедной семье, мать была проституткой. Одно время работал в имении моей бабушки, которая была тогда ещё ребёнком, пока его не выгнали за распутство, конокрадство и контрабанду. Когда Доминиканскую Республику оккупировала морская пехота США и они создали так называемую Национальную гвардию, Трухильо в неё вступил, иначе бы повесили как сельского бандита. Эта гвардия подавляла народные восстания, Трухильо отличался изуверством, от которого содрогались даже сами каратели: живьём сжёг детей и женщин, загнав в церковь! Американцам «крутой парень» нравился. Стал командующим.

— Но, значит, были задатки, лидерские качества — не просто же он поднялся с самых низов.

— По горе трупов поднялся. И вот этого полуграмотного полковника Штаты сделали полновластным хозяином страны. Он установил кровавую диктатуру.

— Но выборы были?

— В том-то и дело, что были! Он четырежды переизбирался на пост президента при единодушной поддержке избирателей! И когда хоронили, то искренне оплакивали, была давка... В масштабах нашей маленькой страны он был, как ваш Сталин. Конгресс присвоил Трухильо звание генералиссимуса, адмирала флота, титулы «Благодетель отечества», «Восстановитель независимости», «Освободитель нации», «Покровитель изящных искусств и литературы», «Первый студент», «Первый врач», «Корифей всех наук»... По всей стране возводились огромные памятники Трухильо. Санто-Доминго, старейший город Америки, был переименован в Сиудад-Трухильо (город Трухильо). «Доминиканцев бросают в тюрьмы даже за жалобы на плохую погоду», — писала «Times». Трухильо постепенно забрал себе весь прибыльный бизнес в стране: сахар, ром, табак, мясо... Он отнимал лучшие земли, а если какой-нибудь фермер отказывался продать за гроши приглянувшийся диктатору участок земли, то спустя несколько дней это была вынуждена делать уже его вдова. Девиз Трухильо: «Кто не мой друг, тот мой враг».

— Много у диктаторов общего всё-таки. Наш Ленин: «Кто не с нами, тот против нас».

— В глубоком экономическом кризисе Трухильо обвинил гастарбайтеров из соседнего Гаити, приезжавших к нам на сезон рубить сахарный тростник. Но он не выслал их, а убил всех, больше двадцати тысяч, в основном закопав живьём. В Гаити возмутились, чуть до войны не дошло, Трухильо был вынужден принести соболезнования и после продолжительного торга заплатить за каждого убитого по двадцать пять долларов. Он обожал казнить собственными руками: вешал, сжигал в топке парохода, пристреливал дарственное оружие на своих жертвах, бросал акулам или крокодилам и наблюдал, как людей съедают. Женщины не имели права ему отказывать. По всей стране у него были организованы бордели, в которые отбирались лучшие. Он и в женских монастырях, мне монашенки рассказывали, которых он насиловал, оргии устраивал! У него была мания лишать невинности — блея, как козёл, трясясь, он разрывал девственную плеву порой и публично. Официальной идеологией режима был антикоммунизм. Много лет Трухильо домогался моей мамы, она была очень красивой. И взбеленился, когда мама вышла замуж за моего будущего отца-коммуниста. Во время подавления очередного восстания он уничтожил моих родителей, я была ещё маленькой: маму на глазах у отца он изнасиловал и отдал солдатам, отец умер под пытками. Десятки тысяч людей сидели в тюрьмах и были расстреляны! А когда он надоел Штатам, они дали команду прикончить его. И когда люди вошли в его дворец, то увидели то же самое, что описал Маркес в «Осени Патриарха».

Критических публикаций было много, критики как бы исподволь привыкали к роману, но окончательно привыкли лишь через много лет, уже к концу XX столетия.

«Почти каждое предложение в романе "Осень Патриарха" — победа автора над языком, — пишет американский критик Пол Берман. — Предложения начинаются голосом одного персонажа, а кончаются голосом другого. Или тема меняется в середине предложения. Или меняется век. Читаешь, задыхаясь. Хочется отложить книгу и зааплодировать, но тут предложение делает такой поворот, что оторваться от него невозможно... У Маркеса диктатор (чей портрет рождается из фраз, похожих на тропические цветы) — отвратительный монстр, но он представлен как человеческое существо, достойное жалости и даже чего-то вроде горькой любви. Мне всегда было непонятно, какие политические взгляды выражает Маркес этой странной двусмысленностью».

Заметим, что и нам не совсем понятно в отличие, например, от вышеприведённой однозначной характеристики Трухильо. В самом деле, Патриарх, «отвратительный монстр», порой вызывает чувство жалости. Ещё одно свидетельство величия Маркеса как писателя, воспринимающего мир во всей его многозначности и парадоксальности. Главное, может быть, — что «диктатор, каким бы грубым он ни выглядел в изображении Гарсиа Маркеса, как политик был гением, — утверждает профессор Мартин, — по очень простой причине: он "видит всех насквозь, знает, кто чем дышит, в то время как его собственных мыслей и замыслов не может угадать никто"... Он был невероятно терпелив, и победа в итоге всегда оставалась за ним... Это ли не портрет самого Гарсиа Маркеса, всегда стремящегося "одержать верх" над всеми, кто бросал ему вызов: над друзьями и родными, над женой и любовницами, над собратьями по ремеслу (Астуриас, Варгас Льоса), над целым светом? И не станет ли Фидель Кастро единственным человеком — его собственным Патриархом, фигурой сродни его деду, — над которым он не сможет, не посмеет, даже не пожелает одержать верх?»

На исходе лета, завершив роман, Маркес вдруг почувствовал, что ему пришла пора «преодолеть свой единственный большой недостаток — неспособность выучить английский». И они с Мерседес улетели в Лондон, оставив сыновей в Барселоне на Кармен. (На самом деле, как потом выяснится, в Лондон он направился главным образом для того, чтобы через живущего там кубинского писателя Лисандро Отеро, посла Кубы в Великобритании, и министра иностранных дел Кубы Рафаэля Родригеса попытаться восстановить отношения с Фиделем.) Естественно, и здесь его осадили журналисты. Его впечатления от Лондона начала 1970-х, как ни странно, актуальны для нас, россиян, москвичей начала 2010-х — ещё Карамзин заметил, что мы всегда отстаём от Европы на сорок лет. «Лондон — самый интересный город на свете, огромная меланхоличная столица последней колониальной империи, находящейся на стадии распада, — читаем в очерке Маркеса. — Двадцать лет назад, когда я приехал сюда в первый раз, ещё можно было увидеть сквозь туман англичан в котелках и брюках в полоску. Теперь они ищут прибежища в своих загородных особняках, одинокие в своих унылых садах, со своими последними собаками, со своими последними георгинами, побеждённые неукротимым потоком людей, стекающихся со всей утраченной империи. Оксфорд-стрит ничем не отличается от любой улицы в Панаме, на Кюрасао или в Веракрусе: у дверей своих лавок, ломящихся от шелков и слоновой кости, сидят неустрашимые индусы, роскошные негритянки в ярких нарядах продают авокадо, фокусники демонстрируют публике, как из-под чашек исчезают мячики... заходишь в бар выпить пива, а у тебя под стулом бомба взрывается... Вокруг слышна испанская, португальская, японская и греческая речь. Из всех, кого я встретил в Лондоне, только один разговаривал на безупречном английском с оксфордским произношением. Это был министр финансов Швеции». Журналисты спросили Маркеса, появится ли когда-нибудь у какого-либо режима в Латинской Америке безоружная полиция, как в Британии. Он ответил, что такая уже давно есть — на Кубе.

Оставив Европу, Маркес вернулся в Латинскую Америку — жил в Боготе, в Мехико, в Каракасе... В июле с сыном Родриго он отправился наконец после многолетнего перерыва на Кубу — кубинские власти по распоряжению Фиделя дали возможность путешествовать по всему острову и встречаться с кем угодно. «У меня была идея написать о том, как кубинцы преодолели блокаду, — вспоминал Маркес. — Интересовала не деятельность правительства или государства, а то, как люди справляются со своими собственными трудностями — стряпают, стирают, шьют, строят». В Гаване, Камагуэе, Сантьяго и других городах Родриго сделал около полутора тысяч (!) цветных фотоснимков! Мой кубинский приятель-журналист Роландо Бетанкур взял в те дни интервью у сына Гарсиа Маркеса, и отрок, объездивший с родителями десятки стран, сказал, что «кубинцы — бедные, но гордые, красивые, искренние и необыкновенно добрые люди». В сентябре Маркес опубликовал три репортажа под заголовком «Куба от края до края», которые понравились Фиделю, хотя имела место и критика, довольно, впрочем, безобидная.

Двенадцатого февраля 1976 года по радио передали, что в Буэнос-Айресе тремя выстрелами в голову убит генерал Хуан Хосе Торрес, который был начальником Генерального штаба вооружённых сил во время действий Че Гевары в Боливии и поставил вторую подпись на приказе о казни Че.

В тот же день в прессе появилась информация о том, что в одном из кинотеатров Мехико знаменитый перуанский писатель Марио Варгас Льоса дал в глаз своему бывшему лучшему другу, знаменитому колумбийскому писателю Габриелю Гарсиа Маркесу. Слухов ходило много, но действительная (якобы) причина выяснилась лишь годы спустя, в течение которых Варгас Льоса запрещал переиздавать свою книгу «История богоубийства» и вообще не сказал о Маркесе ни слова.

По утверждению мексиканского фотографа Родриго Мойя, сфотографировавшего Маркеса на следующий день после инцидента на кинопремьере, Маркес, даже не пытаясь загримировать фингал, сам ему признался, что здесь замешаны семейные дела Льосы.

Биографы, журналисты и раньше предполагали, что у красавицы-жены Льосы Патрисии с Маркесом роман, начавшийся, ещё когда они соседствовали в Барселоне, и будто бы и Варгас Льоса и Мерседес об этом романе знают. Не исключено, что так оно и было. Нашему герою в его «золотую» пору с какими только красавицами не приписывались романы — и с Софи Лорен, и с Джиной Лоллобриджидой, и с Катрин Денёв, и с Жаклин Кеннеди-Онассис, и с Далидой, и с «какой-то русской», не говоря уже про первых красавиц Колумбии, Венесуэлы, Бразилии, Мексики, Перу, Кубы... Правда, папарацци не удалось сделать хоть какой-то компрометирующей фотографии. А в кинотеатре, по мнению фотографа Мойя и Мину Мирабаль, присутствовавшей на той премьере в Мехико, драка произошла из-за совета, который Маркес дал Патрисии. Расцеловавшись при встрече с неотразимой Патрисией, он будто бы сказал, что блудливый, напропалую изменяющий ей Марио не достоин такой жены и что он, Маркес, советует развестись. Простодушная Патрисия передала совет их друга Габо — и Марио, в военном училище занимавшийся боксом, встретил друга хуком справа, подбив ему левый глаз.

— Возможно, у Габо с Патрисией действительно был роман, — говорила Мину. — Но главная причина того удара на премьере фильма «Выжившие в Андах», снятого по сценарию Льосы, в ревности иного свойства: писательской. Книги Маркеса беспрерывно награждались и признавались лучшими, он считался знаменем левых сил континента, не было писателя, не только в Латинской Америке, но и во всём мире, который бы не завидовал ему. Это было подло — исподтишка, при женщинах, детях, сотнях людей... Габо шагнул к нему с возгласом: «Брат!» — чтобы обнять. Он ведь никогда не дрался, не умел и, получив вдруг удар в лицо, при падении сильно ударился головой, почти потерял сознание. Все были возмущены. Мерседес этого Льосе не простит.

В Мехико Маркес поселяется в новом, приличествующем его положению в обществе — noblesse oblige (положение обязывает), — доме. Творчеством и существенными пожертвованиями он неизменно поддерживает левых в Колумбии, Аргентине, Никарагуа, Анголе... Он помог основанию и Становлению организации, деятельность которой посвящена борьбе против насилия латиноамериканских властей и освобождению политических заключённых. Он завязал дружбу с «Высшим лидером Панамской революции» Омаром Эфраином Торрихосом, продолжал и крепил дружбу с Фиделем Кастро — однажды в апреле, когда Маркес вновь был в Гаване и ждал решения по своему предложению написать очерк или книгу о героизме кубинцев в Африке, Фидель вдруг сам приехал к нему на джипе в отель «Насьональ», вывез за город и два часа говорил о еде, вдаваясь в необыкновенные сельскохозяйственные и гастрономические тонкости. «Откуда вы так много знаете о еде?» — спросил Маркес. «Узнаешь, друг мой, когда отвечаешь за то, чтобы прокормить целый народ!» Естественно, эти действия внушали колумбийским и североамериканским властям не слишком пылкую любовь к писателю. Его поездки в США совершались по лимитированной визе (случалось, отказывали без объяснений) и должны были одобряться Госдепартаментом. (Ограничения были отменены только президентом Клинтоном.) Он встречался и с Раулем Кастро, министром обороны Кубы. «В увешанной картами комнате, где находились все советники, он начал раскрывать военные и государственные секреты, что вызывало удивление даже у меня, — вспоминал Маркес. — Специалисты приносили закодированные сообщения, расшифровывали их и объясняли мне всё — секретные карты, суть операций, инструкции, всё — в мельчайших деталях. Мы просидели с десяти утра до десяти вечера...» В 1977 году Маркес опубликовал «Операсьон Карлота», цикл эссе, посвящённых роли Кубы в Африке, эссе перевели на множество языков и перепечатали в десятках стран, братья Кастро остались довольны. Но, несмотря на дружбу с Фиделем (Льоса неустанно называл его «лакеем Фиделя Кастро»), поздние 1970-е Маркес проводит за написанием в том числе и, по его признанию, «резкой, очень откровенной» книги об ошибках кубинской революции и о жизни при правлении Кастро. Книга эта до сих пор не издана, и Маркес говорил, что придерживает её до тех пор, пока отношения между Кубой и США не нормализуются.

Так или иначе, он постоянно напоминал миру о себе. И мир о нём не забывал — то и дело выходили критические статьи, рецензии, интервью, эссе. О его творчестве спорили.

Нельзя сказать, что критики были единодушны. Некоторые высказывали сомнения, можно ли Гарсиа Маркеса называть великим писателем (уже называли), а «Сто лет одиночества» — бессмертным шедевром. Американский критик Джозеф Эпстайн в «Комментэри» превозносит композиционное мастерство романиста, однако находит, что «его безудержная виртуозность приедается». «Вне политики, — отметил Эпстайн, — рассказы и романы Гарсиа Маркеса не имеют нравственного стержня; они не существуют в нравственной вселенной». И всё же — «Его книги озарены искромётной иронией и верой в то, что человеческие ценности нетленны, — отмечает Джордж Р. Макмарри в монографии «Габриель Гарсиа Маркес». — В своём творчестве Гарсиа Маркес проник в суть не только латиноамериканца, но и любого другого человека».

— Но политика в жизни Габо играла всё более важную роль, — говорила Минерва Мирабаль. — Никогда он не был лакеем Фиделя, это чушь! Он всё время бился за освобождение политзаключённых! Я сама была свидетельницей, как на приёме в Гаване в честь премьер-министра Ямайки Мэнли Фидель подошёл к Габо и сказал: «Ладно, можешь забирать своего Рейноля». А Рейноля Гонсалеса обвиняли в заговоре с целью убийства Фиделя из базуки, а также в уже совершённых убийствах, взрывах... Притом все обвинения он признал. Маркес беседовал с ним в тюрьме, когда собирал материал для очерков. Жена Рейноля пришла к Габо в гостиницу, умоляла спасти мужа. Маркес много раз просил Фиделя, тот обещал, но ссылался на своих коллег из Госсовета, которые были против помилования. И вот, наконец, — добился, я видела, как счастлив был Габо!

В июле 1978 года в доме у Маркеса на улице Огня, 144, в Мехико побывал корреспондент АПН Владимир Травкин:

«Открылась тяжёлая деревянная дверь в стене, сложенной из грубо отёсанного камня, на пороге стоял человек средних лет, одетый в тёмно-синий комбинезон, какие носили испанские республиканцы в годы войны против Франко, а сейчас носят автомобильные механики... Хозяин сразу перешёл на "ты". Это принято в Мексике, да и в других странах Латинской Америки, особенно среди интеллигенции.

"— Я должен тебе признаться, — говорит автор «Ста лет одиночества», — что очень не люблю давать интервью. Поэтому давай просто поговорим, а ты потом напечатаешь всё, что сочтёшь нужным".

Встреча состоялась накануне Всемирного фестиваля молодёжи и студентов в Гаване. С этой темы и началась беседа. Габо говорит спокойным, тихим голосом, иногда усмехается сказанному, жестикулирует мало, движения рук плавные. "Стало уже штампом утверждать, что будущее принадлежит молодёжи, но надо иметь в виду, что тогда, в будущем, она уже не будет молодёжью. А многое зависит и от того, кто это мнение высказывает. Я — профессиональный оптимист, всегда верю в молодёжь. Я гораздо лучше понимаю молодых людей, чем моих сверстников. Сейчас, когда мне пятьдесят, я очень хорошо понимаю двадцатипятилетних. Когда мне исполнится пятьдесят пять, я ещё лучше буду понимать двадцатилетних. Это, что ли, форма самозащиты, защиты против усталости и смерти. По сути, это выражение подсознательного стремления к бесконечности, к бессмертию. И неудивительно, что персонажи моих книг живут до ста лет и больше. Я лично очень оптимистически смотрю на молодёжь. <...> Что же касается поколения моих детей, то у меня нет ни малейшего сомнения, что революция Фиделя Кастро была важнейшим фактором формирования их сознания. А ведь кубинская революция — это революция молодых... Я вспоминаю, с каким энтузиазмом встретили в Западной Европе весть о кубинской революции. Мгновенно всё кубинское стало модным, вплоть до длинных волос и бород. В Европе радовались потому, что кубинцы 'забили гол' в ворота Дяди Сэма, который всем надоел своим зазнайством. Латинская Америка стала интересна всем... И однажды я вдруг почувствовал, что могу быть гражданином любой страны Латинской Америки. В моём сознании исчезли разделяющие её границы. Я стал сознавать, что я — латиноамериканец... Но где, кстати, я чувствую себя лучше всего, где я нахожу больше всего моих корней — это Ангола, Чёрная Африка..."».

Год спустя Травкин вновь посетил Маркеса на улице Огня в Мехико. На этот раз писатель собирался в большое зарубежное путешествие: Япония, Вьетнам, СССР...

«— Я еду во Вьетнам потому, что уже давно хочу это сделать, — рассказал Маркес. — Несмотря ни на что, я продолжаю верить, что основной враг Вьетнама и основной враг Советского Союза — это американский империализм, а не Китай. И хотя я отдаю себе отчёт в том, что он тоже большой враг, мне всё-таки хочется верить, что это враг эпизодический... Я хочу написать серию репортажей о правде Вьетнама и опубликовать их на Западе. А после Вьетнама я поеду на Московский кинофестиваль. Меня часто спрашивают о состоянии культурных связей между СССР и Латинской Америкой, о советском культурном влиянии. Оно, к сожалению, недостаточное. Несмотря на то, что американская пропаганда кричит, например, о советизации Кубы. Однажды вечером мы с одной латиноамериканской журналисткой сидели в баре отеля в Гаване. Она уже несколько дней находилась там. Так вот она мне говорит: "Если я и не могу чего-то выносить на Кубе, так это сильнейшего советского культурного влияния!" Я ей ответил: "Ты не обратила внимания, что этот человек, который играет на фортепиано здесь, в баре, где мы с тобой разговариваем, уже два раза исполнил мелодию из 'Крёстного отца', три песни из репертуара Фрэнка Синатры, сыграл две кубинские песни и до сих пор не сыграл ни одной советской? А в Советском Союзе есть очень красивые песни!" И этот случай можно отнести и ко всей Латинской Америке. Трудно давать рецепты, но мне кажется, что я уже сделал кое-что в этом направлении. Мои книги издаются большими тиражами в СССР, и я считаю, что внёс свой скромный вклад в это важное дело. У вас есть прекрасные писатели: Толстой, если мне предложат выбирать из всей мировой литературы, я назову Толстого, "Война и мир" самый великий роман в истории человечества! У вас гениальный Достоевский! Из современных — Шолохов и Булгаков. Но дело в том, что ни русские классики, ни современные советские авторы ещё не известны широким массам латиноамериканцев... А с пропагандой и у вас, и у нас дело обстоит не лучшим образом. Я как-то сказал Фиделю, что на свете есть только одна газета хуже "Гранмы"1. Это — "Правда"».

Ещё через год, 19 июля 1980-го, Травкин встретил Маркеса на площади Революции в Никарагуа — шёл парад по случаю первой годовщины победы народа над диктатором Сомосой. Маркес сидел среди самых почётных гостей.

«— Ещё один год мировой революции, — сказал он. — Никарагуанская революция — первая, которая у нас получилась, потому что в кубинской революции, вернее, в её победе, мы не принимали участия. А в этой — да, она нам удалась, и необходимо бороться за то, чтобы победили другие. Урок Никарагуа может быть очень полезным для остальных стран Латинской Америки. Сейчас в нескольких сотнях километров отсюда льётся кровь, народ Сальвадора ведёт гражданскую войну против тирании. Так вот, я считаю, что через год Сальвадор будет накануне первой годовщины победы революции!»

Предсказание Маркеса не сбылось. Да и с никарагуанскими сандинистами оказалось всё не так просто и радужно. Их лидер, Даниэль Ортега, — в котором и советские деятели души не чаяли, — заявит позже, что приветствует частную собственность и крупный капитал, а «команданте Ортеги давно уже не существует». Дочь обвинит пламенного революционера в том, что тот с раннего детства систематически насиловал её, притом на глазах матери. Вслед за девушкой в газете «Эль Паис» в педофилии и инцесте обвинит Ортегу и писатель Варгас Льоса, а бывший вице-президент первого сандинистского правительства Серхио Рамирес — в установлении вслед за диктатурой Сомосы диктатуры своей собственной «кровосмесительной» семьи; Гарсиа Маркес же никак не откликнется.

Впрочем, всё это вполне могло быть наветами и происками американского империализма, для которого победа сандинистов была второй после Кубы костью в горле.

Круг власть имущих друзей нашего героя неизменно расширялся. Но порой — и трагически сужался. 31 июля 1981 года пришло известие о том, что панамский генерал Омар Торрихос Эррера погиб в авиакатастрофе. На похороны Маркес, к всеобщему удивлению, не полетел, заявив: «Я не хороню своих друзей». (И на похороны одного за другим уходивших хохмачей из «Пещеры», притом именно в той очерёдности, которую предсказывал в романах Маркес, он не ездил.)

...В середине 1960-х молодые панамцы всё чаще стали проникать в зону Канала и выражать несогласие с американской оккупацией. В октябре 1968 года в Панаме произошёл военный переворот, которым руководил полковник Национальной гвардии Омар Эфраин Торрихос Эррера (названный отцом редким в Латинской Америке именем Омар в честь поэта Омара Хайяма). Полковник больше всего на свете любил две вещи — девушек («ничто человеческое ему не чуждо», по словам Маркеса; Торрихосу, как Боливару, юные наложницы согревали постель чуть ли не в каждой деревне) и самолёты. На одномоторном самолёте он совершал облёты отдалённых территорий Панамы, называя это «домашним патрулированием», во время которых решал проблемы простых панамцев. Нередко он брал с собой в небеса и своего колумбийского друга Гарсиа Маркеса. Однажды диктатор, как называла Омара американская пресса в том числе и из-за дружбы с Фиделем, отправился с визитом в Мексику и мгновенно (как обычно в Латинской Америке) произошёл организованный ЦРУ военный переворот. Но Торрихос тайно вернулся в Панаму и прошёл до столицы победным маршем, к которому примкнуло более ста тысяч человек. Он провёл аграрную реформу, превратил Панаму в международный финансовый центр, покончил с неграмотностью. Среднегодовой доход панамца при Торрихосе стал выше, чем в любой другой стране Латинской Америки. Но самой сокровенной мечтой мятежного полковника, которым восхищался наш герой, была передача Панамского канала под юрисдикцию Панамы. Переговоры длились десятилетия. В сентябре 1977 года, уже с администрацией президента Джимми Картера, они пошли более конструктивно, договор был подписан, и с 1 января 2000 года Канал передавался Панаме, как и гора Анкон — символ столицы. Если бы США отказались подписывать договор, то террористическая группа «последователей Че» взорвала бы дамбу на искусственном озере Гатун, вода бы вытекла в Атлантику, а чтобы снова создать запас воды для работы Канала, потребовалось бы не менее трёх лет тропических ливней (как в романе Маркеса). Торрихос часто повторял: «Я не хочу войти в историю, я хочу войти в зону Канала». Но ему не довелось попасть туда живым. Подписав исторический американо-панамский договор, посчитав свою программу выполненной, «Высший лидер Панамской революции» пытался отойти от активной политической деятельности. Его всё чаще стали посещать мысли о смерти.

Маркес встречался с Торрихосом 20 июля 1981 года, за десять дней до трагического конца, и также разговаривал с генералом о смерти, причём именно в авиакатастрофе. «Может быть, это вызвано тем, что генерал знал, насколько Гарсиа Маркес боится летать на самолётах, хотя вынужден делать это постоянно, — предполагал Мутис. — Генерал, зная, что Маркес ненавидит летать, часто шутил, что Габо чувствует себя в полёте спокойно только тогда, когда вместе с ним летит Торрихос. А чтобы ещё больше успокоить знаменитого писателя, генерал обычно предлагал ему сразу после взлёта стакан виски».

Тело генерала Торрихоса принесли на гору Анкон, где к тому времени уже развивался национальный флаг Панамы. Там состоялось прощание.

Тем же летом 1981-го Маркес побывал в СССР в качестве гостя Международного Московского кинофестиваля. Приезд его был окутан тайной. Автор этих строк по заданию газеты «Советская культура» вместе с другими журналистами дважды безуспешно пытался встретить классика в аэропорту Шереметьево-2. Прилетел Маркес с Мерседес и сыновьями самолётом одной из западных авиакомпаний «под покровом ночной темноты». Поселился на семнадцатом этаже гостиницы «Россия» в «люксе» с видом на Кремль.

— Он был безупречно вежлив, — рассказывала мне Мария, работавшая в Западном корпусе ныне снесённой (упразднённой) «России». — Однажды поздно вечером вернулся выпивши, где-то его накачали. И в буфете стал расспрашивать о жизни, преимущественно личной... Я ради смеха предложила ему одну из наших постоянных девочек, работавших в Западном корпусе, под крышей КГБ, но он рассмеялся, развёл руками, мол, рад бы, да жена, дети, кейджиби, опять-таки завтра во всех газетах напишут... Я ему сделала чай с лимоном, он пил, разглядывая подстаканник, и расспрашивал, кто из знаменитостей пил чай с этим подстаканником, я говорила, что руководители партии и правительства, а также звёзды кинофестивалей, он цокал языком почти как кавказец... А вообще-то он простой, с ним как-то сразу легко. Сам он сказал, что прост в общении лишь с красивыми женщинами, а с мужчинами хитёр и коварен.

В тот приезд Маркеса залучили в гости к поэту Андрею Вознесенскому в Переделкино. Корреспондент журнала «Огонёк» Феликс Медведев принёс в «Россию» книжечку рассказов Маркеса, выпущенную в серии «Библиотечка "Огонька"», вручил её автору, но интервью не получил (позже кто-то в писательских кулуарах предположил, что сопровождающие лица, переводчики что-то об «Огоньке» и его главном редакторе, «русофиле и жидоморе» Софронове, наговорили). Как ни умолял Медведев (один из самых пробивных интервьюеров 1980-х) — мол, журнал имеет миллионный тираж, мы выпустили книгу, что хотя бы десять минут... всё было бесполезно. Тогда он у подъезда Западного блока, как сам мне рассказывал, втолкнул в «чайку», выделенную для разъездов Маркесу, своего переводчика, — а Маркес отправлялся в Звёздный городок на встречу с космонавтами, — и велел записывать и запоминать всё, что тот будет говорить, а потом пересказать... И в «Огоньке» было опубликовано то, что писатель рассказывал другим на всевозможные темы, этакий поток сознания с лёгким налётом безумия, да вдобавок с фотографией, на которой Маркес похож на Сурена Айрапетяна, державшего недалеко от нашей редакции, за Савёловским вокзалом, полуподпольный ломбард.

И на обратном пути домой, когда в аэропорту он торопливо, не глядя по сторонам, проходил через общий зал вылета в «депутатский» зал, ни одного вопроса нам, журналистам, задать не удалось — его профессионально прикрывали, оттесняя всех, крепкие мужчины в штатском.

...По радио передали, что Гари Прадо Сальмон, армейский капитан, взявший Че Гевару в плен, при невыясненных обстоятельствах получил тяжёлое ранение в позвоночник и парализован. До этого сообщалось о суицидах и психических помешательствах людей, так или иначе связанных с казнью Че Гевары.

Своему другу Мутису Маркес сказал по телефону, что, возможно, сейчас уже мог бы согласиться с утверждением, будто это дело рук спецслужб Фиделя — как израильский МОССАД мстил за своих убитых спортсменов во время Олимпиады в Мюнхене, например. Но ведь много случаев, заметил он, без вмешательства человеческих рук: виновные или причастные к гибели Че кончают с собой, сходят с ума... Кубинские историки, побывавшие в южной части Боливии, где действовали партизаны Че, рассказывали Маркесу, что среди боливийских военных и их родственников получило обращение «цепное», то есть святое письмо, рассылаемое по определённым адресам, с тем чтобы получатель разослал его другим. В письме говорилось, что смерть президента Боливии Баррьентоса явилась Божьей карой и всех виновных в убийстве Че ждёт страшная участь: для спасения они должны трижды прочесть Отче наш и трижды Аве Мария, письмо нужно переписать девять раз и разослать девяти людям. Альваро ответил, что это мистика, сам Че Гевара не верил ни во что подобное. Маркес пересказал рассказ отца Рохера Шильера, доминиканского священника из ближайшего прихода: «Когда я узнал, что Че содержится под стражей в Ла-Игуэре, я добыл лошадь и отправился туда. Я хотел выслушать его исповедь. Я знаю, что он сказал бы: "Я потерян для вас". Я хотел ответить ему: "Ты не потерян. Бог всё ещё верит в тебя". По дороге я встретил крестьянина. "Не торопись, отец мой, — сказал он мне, — они уже покончили с ним"». Альваро спросил, а что он, Габриель, думает по этому поводу: потерян был Че или в последние минуты всё-таки верил? Маркес ничего не ответил.

Примечания

1. Официальный орган ЦК Коммунистической партии Кубы.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница


Яндекс.Метрика Главная Обратная связь Ссылки

© 2024 Гарсиа Маркес.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.